Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 31

И он обмяк в руках у меня, как позвоночник из него выдернули. Жадно хлебнул из стакана, вздохнул и потянулся губами, начал пить. Он пил, а я от страха обмирал.

Я его дыхание услышал.

Страшный запах, ни с чем не спутаешь – мертвечиной изо рта несет… Не дай Бог, некротизирующий пародонтоз это, "окопная болезнь", тут кюретаж десенных карманов нужен, да как бы не открытый- ой, я же не умею! Ой!! Я другое могу… Медовую мазь для младенческих деснышек, чтобы зубки полегче резались… Или микстурку для маленького больного горлышка…

Что же мне с тобой делать-то, бедолага?.. Не говори только, что расстрелять… Колчак от души хватил полный рот чаю, поперхнулся и закашлялся.

– За доктором послать, пусть Федор Васильевич посмотрит, – ответил Попов обеспокоенно – что еще делать?..

Кто, Федор Васильевич?..

Гусаров?..

Вот уж кого к адмиралу на пушечный выстрел не подпущу!

Он чахоточный.

Так, погодите. Я что – вслух говорил?..

И правильно…

Сказал – страх свой прогнал. Решительный сделался – словно не пронеслось над моей головой трех революционных, трех огненных лет. Киев, Полтава, Поволжье, Забайкалье, уличные перестрелки, автомобильный дивизион.

Блиндированные вагоны ощетиненного орудиями бронепоезда, на котором я над балтийскими матросами комиссарил… Троих убил, пятерых покалечил – разом службу вспомнили! Штабс-капитанчик военспец, вылитый Колчак в молодости, каким-то "боцманматом" и "барабанной шкурой" называл любовно… Контрразведка Гришина-Алмазова, будь она неладна. Камера смертников в Иркутской тюрьме, откуда меня трижды расстреливать водили…

Три раза пугали – залп вколачивали поверх головы.

Нашли чем стращать, я тогда о смерти мечтал.

Не было только ничего. Снова я в парижской больнице для бедных. Протянул лапу и:

– Разрешите?.. Спокойно, спокойно, не волнуйтесь вы так… Потерпите чуточку, – принялся с неторопливой осторожностью прощупывать высокопревосходительскую шею. Ой, тоненькая, ой, двумя пальцами моими обхватить… Щупаю, сам думаю: отвесит мне сейчас тощенький оплеуху от дворянских щедрот и по своему прав будет…

Не отвесил.

Смирный оказался.

Дернул руками – не ударить, оттолкнуть – и осилил себя, сплел пальцы на груди, отвернулся, зажмурился горестно… Тьфу ты, декабристочка, что же ты своего дружка совеститься где не надо не отучила. Сама небось не стесняешься.

И Попов тоже: в стол нырнул и шуршит ящиками. Отличная у меня компания. Юрист мышь изображает, адмирал – покойника… Я вам кто, кот или сторож на кладбище?

– Ну как в воду с головой забрались… – бормочу – дышите, дышите, пожалуйста…

Подействовало на него, представьте, на оцепеневшего: вздохнул и, кривясь от ревматической злобной боли, решительно задрал подбородок, подставляя горло. Я оценил. Руки-то мои… Сказать какие? Здоровались со мной чаще голосом! Вот только под ручищами у меня – как ягоды виноградные из-под пергаментной крупноячеистой отвислой кожи… Абсцесса на миндалинах мне только не хватает для полной радости. Да не может быть! Глотает же свободно. И голос есть…

– Нажимаю, больно? – спрашиваю шепотом.

– Не-ет… – отвечает сонно и чистосердечно. Я бы на его месте врал. Просто так, из вредности…

Свободную ладонь на лоб ему положил – жмурится с готовностью. У меня руки прохладные, а у него голова горит – приятно от моего прикосновения, и не скрывает.

Это, товарищи, не слабость.

Запредельная храбрость это…

Когда становится все равно: жить, умереть…

Я вам говорил, что мне его состояние не нравится?..

– Здесь сильнее болит? – немедленно я уцепился, он слабо шевельнулся, соглашаясь. Гайморит? Эх, в зеркалах бы глянуть.

– А вот тут, под глазками?.. Точно нет? И ушки не закладывает?.. А так если головушку наклонить, боль не усиливается?.. Замечательно…

– Вы педиатр? – Благодушно поинтересовался Колчак во всеуслышание. Утвердительным тоном. Оттаял, поздравляю… Раньше едва лепетал.





Голос у него оказался красивый: глуховатый, но глубокий, грудной такой баритон. Ну да, он же петь умеет…

– Студент… – признался я как-то помимо воли – с четвертого курса… В семнадцатом учиться бросил. Но действительно педиатрию изучал, вы угадали… Сложно догадаться, прокомментировал Попов отчетливым шепотом, весь на себя злобный: сейчас свое ухо откусит и выплюнет. Как же так? Адмирал в четверть часа понял, адвокат в две недели не разглядел… Я на него глянул неласково – он воздухом подавился.

Извиняться пришлось.

Нехорошо получилось…

Не сдержался.

Ну не люблю я никому в жилетку плакаться! И вообще, тут некоторым, несмотря что седые, как раз детский доктор необходим!.. Симптоматическая картина как у ребенка… И сам большой ребенок… В погонах полного адмирала… Которому неожиданно для себя жалуешься – и легче делается.

Представляете?..

Этот седой ребенок так на меня смотрел…

Участливо, ободряюще – по учительски.

Понимаете, о чем я? Выпадало счастье с НАСТОЯЩИМИ учителями встречаться?..

Профессор, университетский преподаватель в адмиральской форме – вот кто это такой, оказывается… Русских профессоров я еще не видел. Видел немцев – наставников жизнелюбивых, видел французов – жизнерадостных наставников… Знаете, русский мне больше понравился!

Он не наставлял.

Он поднимал до своего уровня.

Спустя четыре дня Колчак, о котором повсеместно говорили, что у него с чувством юмора плоховато, довел меня до икотки и колик в животе! Исключительно серьезным тоном – а глаза смеющиеся занавесил ресницами – живописал мне монументальное полотно. Мой, то есть, словесный портрет. Сидит, мол, этакий кадавр! Табурет под ним трещит! То ли уссурийский тигр, то ли медведь камчатский, очеловеченный волею доктора Моро: плеча шире роста, косолапый, в буйной медного цвета курчавой шевелюре под Маркса, нос расплющенный, многократно сломанный, гофрированный прямо нос, как у орангутанга, губищи верблюжьи, шея буйволиная.

Зоосад в одном лице… в морде…

Да Бог с вами. Самсон натуральный, вот кто.

Нарубивший из льва котлет. Нарубил, изжарил, съел – сыт, доволен, благодушен.

И гладит сия хорошо пообедавшая громадина лапищей величиной с дежу адмиральские седины – гладили, гладили, господин чекист, не отпирайтесь… Слово офицера… – и густейшей, роскошною, на зависть Шаляпину, бархатной контроктавой упрашивает:

– Покажите горлышко, не бо-ойтесь… Я осторо-о-ожненько… Я даже без ло-ожечки…

Решительно невозможно отказаться!

Громадина же сейчас на руки возьмет – баюкать. Оно бы и недурно, но ведь как споет…

Стекла-то и повылетают!

Да полноте вам хихикать, любезнейший, право, выбитые стекла зимой в Сибири – ничего смешного.

– Ву-ху-ху! – выл и ухал я на пол-Иркутска помесью волка с филином – У-ху-ху… Я же петь не умею-у-у… Ху-ху… Как говорится, медведь на ухо… Ох! Медведь… Хи-хи-хи!! – скрутило меня таким приступом уже и не хохота – визга поросячьего, что пополз я, кабан кошерный, с дивана в слезах и в конвульсиях, хорошо, Колчак выручил, не дал пропасть: демонстративно в брючный карман полез…

И достал портсигар.

Серебряный, дешевенький. Золотого, как адмиралу следовало, у него сроду не водилось.

Враз мне не до веселья стало!

Заругался: вы у меня докуритесь. Он мне портсигар на колени кинул, посмеивается: подчиняюсь, говорит, господин комиссар, подчиняюсь – довольный, глаза сияют… Сказочные у него были глазищи.

Огромные, дивного миндалевидного разреза, с приподнятыми к вискам уголками, под заломленными дугами высоких бровей – и темно-темно синие, сапфировые, с глубинным звездчатым блеском, цвета вечернего южного неба, оттенка весеннего теплого моря: в стихотворных строках, на акварельном листе уместны, на живом лице человеческом – небыль небылью… Не глаза – погибель для бедного художника.

Поднял их на меня – обомлел я.

Рассмотрел цвет впервые…

А он смутился просто как барышня, и не подумаешь, что человек-то Колчак очень компанейский: