Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 18



– Все, Ирк, с помидорами к ночи управлюсь, завтра берусь за крыжовник! – Хозяйка, девица Ирочкиных лет, взмыленная, с распухшими красными руками, радовалась как дитя. – Сегодня вот только надо заставить мужиков сходить нарвать вишни.

– Какой еще вишни? – наивно спросила Ирочка.

– Лист вишни! Варенье с ним обалденное!

Светка без устали лавировала между банками, вениками из каких-то трав, пирамидами с крышками, кастрюлями, бесчисленными мешками, при этом раздавая пинки то собакам, то детям, снующим тут же, и не забывая контролировать самое главное: плиту с четырьмя конфорками – все они что-то производили! Да еще подкладывала Ирочке в тарелку то голубцы, то сметану.

– Где они возьмут здесь лист вишни? – Ирочка проснулась.

– А! – беспечно отозвалась Светка. – В Юсуповском надергают, потом рядом с Никольским собором. А Михайловский сад и Голландию совсем испортили, уроды.

– Почему? – вяло спросила Ирочка. Уже ушла в свою раковину.

– В Михайловском охраны понаставили, в Голландии вообще музей под открытым небом устроили. Мало, что ли, у нас зрелищ? Ж-жесть!

Ира брела дальше по нежелающему остывать асфальту.

Сейчас там, на Шестой Советской, одному человеку станет плохо. Он вспомнит о пропущенной инъекции, попытается встать с постели. Это ему удастся с трудом. Шатаясь, хватаясь обеими руками за спинку стула и стол, он доберется до подоконника и обнаружит упаковку, в которой не найдет ни одной ампулы. Упадет обратно на подушки и примется лихорадочно соображать, где же они, эти чертовы ампулы. Обшарит прикроватную тумбочку в поисках других лекарств, которые могли бы ему помочь. Ну, хотя бы унять это гадкое, невыносимое жжение в груди. И, самое страшное, нигде не будет видно телефона. Потом, отдышавшись, он снова встанет, у него непременно закружится голова, задвоится в глазах, но он обязательно дотянет до буфета – однако там окажутся только шприцы, бинты и стерильные марлевые повязки. И тогда он, как раненый зверь, заметается по комнате, сшибая с ног стулья, табурет, опрокидывая пирамиды с одноразовыми пеленками, бельем – в поисках мобильника. Он будет мечтать о глотке воды, но ведь всю воду из кувшина на тумбочке он уже выпил, когда лежал на подушках со «Спорт-Экспрессом», когда его просто немного подташнивало, как всегда по вечерам, и слегка темнело в глазах – пустяк. А когда все-таки найдет телефон – аппарат вежливо сообщит ему, что «услуги по данному номеру временно приостановлены». И выполнить последнее действие – вспомнить короткий номер вызова «скорой» со своего оператора, набрать эти три цифры, дождаться ответа и заговорить – он будет уже не в состоянии…

Ничего удивительного. Он предал – предали его. Пусть, пусть оторвется от своих кроссвордов, газет и прочей жвачки, которой он пробавляется в своем последнем зале ожидания – только чтобы не думать, только чтобы не бояться! Нет, пусть подумает напоследок, если получится. Может, вспомнит мать – ту, которую Ира никогда не знала, но которую знал он – которая понятия не имела, где суд, а где прокуратура, которой не было никакого дела до сергеев александровичей, дяди коли, дяди вали, дяди олега, дяди сережи…

Но она брела дальше по городу и потихоньку постигала то, что сделала. Гаденькая шутка? Очередная ее фантазия? Нет, там, в эти минуты, на Шестой Советской, из-за Ирочки и для Ирочки умирал человек.





Этот человек возил ее на санках, и она до сих пор не могла стереть из памяти картинку, стоявшую у нее перед глазами: туго натянутая бечевка, завязанная морским узлом на передке ее санок, дорогие брюки с безукоризненно проглаженными стрелками, и ритмично, в такт ходьбе, расходящиеся серые в елочку фалды пальто. По утрам, перед садиком, он ее причесывал – туго-туго заплетал волосы в две косички, скрепляя их черными хозяйственными резинками, украшенными красным пластмассовым цветком, – и всегда Ире было больно от его пальцев, но она почему-то боялась сказать ему об этом. В магазине, в отделе напитков, пока отец потягивал пиво и с кем-то беседовал, Ире разрешалось взять стакан для сока, перевернуть его и, вжимая в основание подноса, веселыми фонтанирующими струйками промыть стакан, а потом ей наливали туда персиковый или сливовый сок из трехлитровой банки. Персиковый был вкуснее. По выходным маленькая Ира ползала по спящему отцу и всюду, где только получалось, совсем не обязательно в прядях его пышной шевелюры, повязывала ему бантики из ленточек. И каждую ночь в один и тот же час Ира, уже просмотревшая свои семь снов, просыпалась в кромешной тьме и тут же зажмуривала глаза, пытаясь понять, где чернее – у нее в глазах или в комнате, – просыпалась оттого, что отец заводил будильник до упора – тот самый, с большим циферблатом.

С ненавистью Ира спозналась намного позже. Когда ее с ее очень простыми фамилией, именем и отчеством не взяли после учебного оркестра в настоящий, концертирующий («Исполняет Ирина Личак!» – скандируя, восклицала мать, изображая тех величественных дам в вечерних платьях, которые объявляют со сцены номера и солистов в академических концертах), когда Ира поступала на филологический два раза, а поступив, сразу же заболела и вылетела, потому что на первом курсе академический не давали. Вот когда он был ей необходим, отец! Его высокая фигура, кашемировое пальто, шляпа – и, конечно, бумажник. Для бесед с врачами. Чтобы у его дочери были лучшие врачи и лучшие программы. Чтобы девочки в палате увидели: вон какой у Иры отец шишка, а не только вечно озабоченная всем мать в задрипанной курточке на все случаи жизни. И уж конечно (конечно!), если бы отец стоял рядом, за ее плечом, в самый важный момент ее жизни, когда Ира становилась женщиной, никакому мужчине даже в голову не пришло бросить ее с ребенком под сердцем! С папиными дочками такого не случается.

А потом, после рождения сына в изоляторе больницы, куда родных не впускали, ей очень нужно было, чтобы он, ее отец (лучше любого молодого папаши), стоял, как и родственники ее товарок, под окном первого этажа, а она, со свертком в руках, напротив него – за стеклом. Вот тогда-то она впервые и подумала о том, что могла бы полюбить его, – и прокляла за то, что его не было под теми окнами.

Вот на какую бесполезную науку ей пришлось потратить свою жизнь! Отец бросил ее – и сразу же она стала хуже всех. Сразу, автоматически! А она не понимала этого, не соглашалась, спорила с судьбой. Ходила к Первому-И-Единственному, чтобы объяснить ему, что ребенок, его сын, все меняет… Мать, узнав об этом, пришла в ужас, оттого что ее дочь напрочь лишена женского достоинства. А на что оно ей, это достоинство, если жизнь ее кончилась?!

Она не заметила, что почти бежит в сторону Суворовского с пересекающими его Советскими. Остановилась, задыхаясь, у ступенек какого-то храма, но войти не решилась, с ужасом осознав, что туда ей отныне вход заказан.

Какая-то старуха, таких называют «местная сумасшедшая», взывала с паперти к плотному потоку спешащих куда-то людей:

– Не проходите мимо. Это храм Божий! Здесь Богочеловек дает пищу и питие, чтобы мы навечно остались живыми!

Ира присела на верхнюю ступеньку храма и прислонилась головой к перилам – и поняла, что обронила где-то платок, с помощью которого обязана была защищаться от солнца…

Мать ходила в церковь только в отчаянные девяностые, когда не знала, чем будет кормить ребенка через неделю. Она брала самую дешевую свечку, недоверчиво и придирчиво обходила храм, выбирая себе небесного защитника (Николая-Угодника, Иоанна-Воина или Богородицу с Покровом в руках), ставила свечу, загадывала желание и не отходила – охраняла ее от тех, пригретых, в платках и длинных цветастых юбках, что норовили, едва свеча прогорит наполовину, скинуть ее в ведерко, чтобы освободить место, хотя никакой очереди из желающих поставить свечу и не наблюдалось. А если бы и наблюдалась, то сейчас очередь – ее, матери!

– Не трогайте! – резко и властно останавливала их мать (начальственные замашки не забывались) и, расставив руки, закрывала ими кандило.