Страница 135 из 136
— Опыты, как же… Терпеть не люблю колдунов этих черных! — Аглая Степановна сердито сплюнула. — У них и сборы не такие, и заваривают они по-своему. Я, бывало, Егору сколько раз про то говорила. И грех, и толку никакого. Заваривать уметь надо!
— А настаивать? — улыбнулся Люсин, припомнив прежние уроки.
— И настаивать, — одобрительно кивнула Аглая Степановна. — Не поймал еще того нелюдя?
— Ищут его, будь уверена, по всем городам и селам. Все приметы известны, вплоть до наколок. Никуда он не денется.
— Как же, видела я его портрет — чистый изверг!
— Не скажи, Степановна, с виду вполне благообразно выглядит.
— Ничегошеньки ты не смыслишь, вот чего я скажу! Одно обличье в нем человеческое, а души нет, мертвая в нем душа. Такой родную мать убьет — не поморщится… Как же это его до сих пор не схватили? Ведь прямо на морде написано!
— Всяко бывает… Жизнь вообще хитрая штука. Ведь почти все, если вдуматься, на случае построено. Однако даже самые малые вероятности умножаются, растут, и рано или поздно…
— А так бывает, чтоб вообще никогда не споймали?
— Бывает, — вынужденно признал Люсин. — Не часто, но бывает, и примириться с этим нельзя.
— Вот и не примиряйся.
— Будь спокойна. Этого я добуду из-под земли.
— Я тебе верю, — она понимающе опустила изборожденные малиновыми жилками веки. — Чаек-то мой пьешь? Помогает?
— Спасибо тебе за все, замечательный чай. Только им и спасаюсь, — не сморгнув глазом, поблагодарил Люсин, хотя так и не удосужился испробовать целительного зелья, всякий раз откладывая до более благоприятной поры.
— Врешь, поди… И чего вертишься, как на шиле? — Аглая Степановна одарила его умудренной улыбкой, в которой была тихая печаль всепрощения. — Никак бежать уже навострился?
— Пора, через сорок минут мой поезд.
— Ну так ступай, коли не терпится…
Проводив гостя, Аглая Степановна собралась на старую базарную площадь возле пассажа, где по воскресеньям устраивались народные гулянья. Как прежде на ярмарках, прямо под открытым небом торговали горячими бубликами, рыбными пирогами. Кипели ведерные самовары, не давая остыть заварке в окутанных паром расписных чайниках. И чего только не было на тех самобраных столах! И сбитень в высоких графинах, и поджаренная в сухариках бычья печенка, и, конечно, крутые яйца, проваренные до резиновой синевы.
Подвязавшись штопаным оренбургским платком, старая женщина смахнула повисшую на реснице слезинку, запахнула плюшевый жакетик и поспешила на улицу. Показалось нестерпимо горько остаться сейчас одной в необжитой комнатенке, которую она еще не привыкла считать своим домом. Среди людей, хоть они и проходили мимо, не задержав взгляда, ей становилось как-то спокойнее, оседала едкая тревога, отпускало неутешное ожидание.
Она подкормила крошками ранних, умилительно попискивающих синичек, полюбовалась рыжей кошкой, воровато огибавшей углы, и тихонько двинулась к площади, где мажорными тактами марша гремели уличные репродукторы. Обстановка в городе была почти праздничная. Все чаще попадались раскрасневшиеся на морозе молодые папаши, тащившие спеленутые елочки, покачивались запутавшиеся в проводах разноцветные воздушные шарики.
Долгий звук отходящего поезда, едва различимый за медью оркестра, отозвался благодарным порывом. Ее так и потянуло торопливо вбежать в вагон, занять свое место на полке и долго-долго куда-то ехать, глядя в затуманенное морозцем окно. Но некуда было ей ехать. Она так и не поняла, зачем приезжал Люсин. Неужели только из-за наследства? Но то, что он все-таки нашел ее и даже привез гостинцы, было необыкновенно трогательно. Жизнь не очень-то баловала ее подобным вниманием.
Заметив в подворотне бабу с мешком семечек, Степановна нерешительно потянулась за истрепанным кошельком.
— Почем? — спросила она, зачерпнув на пробу.
— Тридцать копеек.
— Ишь ты! Чего так дорого?
— А попробуй вырасти! — крикливо отозвалась торговка.
— Так каждую весну в огороде сажаю, — возразила
Степановна и вдруг осеклась. Грядкам и клумбам, а может, и веснам — кто знает? — пришел конец. Она покорно вручила мелочь и, оттопырив кармашек, дала пересыпать туда пыльный граненый стакан семечек. Пусть все идет, как идет. По крайней мере, есть чем порадовать оголодавших синиц, которым приелось, поди, сухое крошево да терпкая горечь рябины.
Не осознавала еще Аглая Степановна, что это распрямляется понемногу ее зажатая в тисках душа. Пусть звал за собой затухающий стук колес и с новой болью вспоминалось все то, чему нигде и никогда не дано повториться, но уже тянулись робкие корешочки в необжитую пустоту.
Музыка разливалась все громче, и с каждым шагом отчетливей различался бодрящий площадной гомон. В самом конце улицы блеснул расходящийся клин прозрачной синевы. Над булыжником мостовой веселыми змейками завивалась поземка. А там и каменные ступени открылись взгляду, пузатые колонны пассажа, где в темных нишах оживленно сновал народ. Только флагов и кумачовых транспарантов недоставало до полного праздника. А так ликующее зимнее благолепие: белые халатики продавщиц, надетые поверх пальто и шубеек, убеленный скат крыши и алебастровая колокольня с золотым ослепительным шишаком.
Голову в меховой шапке, возвышавшуюся поверх других, Аглая Степановна увидела издали, а узнала еще до того, как устремила прицельно сузившиеся глаза. Ее словно толкнуло что-то, заставив съежиться, как от внезапной рези. Краснолицый парень в распахнутом полушубке, присев на балюстраду рядом с накрытым столом, переливал вино в горло. Держа стакан двумя пальцами, он помахивал в такт глотанию надкусанным пирожком.
Она угадала безошибочно: тот самый. И медленно направилась к нему, не выпуская из поля зрения и боясь спугнуть пристальным взглядом. Всем существом своим, потрясенным до самых глубин, всей прожитой жизнью знала, что ему не устоять перед ней. Не скрытая сила, о которой судачили деревенские кумушки, не дремучая мана какая-нибудь, но абсолютная убежденность, поработившая душу и тело, несла Аглаю Степановну на кромке кипящей волны. Сбросив годы и немощи, даже как будто бы потеряв вес, летела она над площадью, словно не касаясь заледенелой земли.