Страница 2 из 10
Зримый образ нашей любознательности – знак вопроса, начертанный в конце вопросительного предложения в большинстве западных языков и нависающий над гордячкой-догмой, – исторически возник довольно поздно. В Европе правила пунктуации сформировались только на закате Ренессанса, когда в 1566 году внук великого венецианского печатника Альда Мануция издал соответствующее наставление для наборщиков – «Interpungendi ratio». Среди знаков, придуманных для завершения абзаца, в наставлении приводился средневековый punctus interrogativus. Мануций-младший определял его как знак, указывающий на вопрос, который обычно требует ответа. Один из наиболее ранних вариантов начертания такого вопросительного знака можно найти в относящемся к IX веку списке, который воспроизводит текст из Цицерона и ныне хранится в Париже, в Национальной библиотеке; знак напоминает лестницу, изломанной диагональю восходящую от точки, расположенной слева внизу, к вершине справа. Вопросы нас возвышают[12].
Punctus interrogativus в манускрипте IX века, содержащем текст трактата Цицерона Cato maior de senectute («О старости»). Париж, Национальная библиотека
На протяжении всей нашей изменчивой истории вопрос «почему?» также менял свой облик в широком разнообразии контекстов. Вариаций, пожалуй, слишком много, чтобы досконально рассмотреть каждую из них, а сами вариации слишком не похожи друг на друга, чтобы стать стройным целым, и все же были попытки объединить их хотя бы выборочно, по самым разным критериям. Так, учеными и философами, к которым в 2010 году обратилась редакция лондонской «Гардиан», был составлен список из десяти вопросов, на которые «должна ответить наука» (хотя глагол «должна» здесь едва ли уместен). Вот какие это были вопросы: что такое сознание? что было до Большого взрыва? помогут ли наука и техника вернуть нам индивидуальность? как нам справиться со стремительным ростом населения? можем ли мы распространить научное мышление на все сферы жизни? как нам обеспечить выживание и процветание человечества? можно ли дать точное определение безграничного пространства? смогу ли я фиксировать работу собственного мозга, как записываю телевизионный эфир? удастся ли человечеству добраться до звезд? Эти вопросы не следуют один из другого, не выстраиваются в логическую цепочку, и не факт, что на каждый из них можно найти ответ. Они возникли из нашего стремления к знанию, пройдя творческий отсев сквозь решето обретенной мудрости. Однако и в их хитросплетении улавливается определенная упорядоченность. Следуя по неизбежно эклектичному маршруту сквозь ряд проблем, высвеченных пытливостью нашего ума, мы, быть может, еще сумеем рассмотреть своеобразную «параллельную картографию», существующую в нашем воображении. Что мы хотим знать и что можем представить – суть две стороны одного листа магической книги.
Многие из тех, кто не мыслит свою жизнь без чтения, рано или поздно находят для себя книгу, которая, как ни одна другая, позволяет исследовать собственное «я» и окружающий мир, представляясь неисчерпаемой и в то же время заставляя разум сосредоточиться на малейших частностях в их сокровенности и уникальности. Для одних читателей это будет признанное творение классики – например, произведения Шекспира или Пруста; для других – менее известный или менее однозначный текст, который по каким-то необъяснимым или тайным причинам оставляет после себя долгий след. Для меня эта единственная книга менялась в течение жизни: многие годы это были «Опыты» Монтеня, «Алиса в Стране чудес», «Вымыслы» Борхеса или «Дон Кихот», «Тысяча и одна ночь» или «Волшебная гора». Ныне, приближаясь к означенному для нас порогу в семьдесят лет[13], такой всеохватной книгой я считаю «Божественную комедию» Данте.
К «Божественной комедии» я пришел поздно, незадолго перед тем, как мне исполнилось шестьдесят, и после первого же прочтения она стала для меня тем самым исключительно личным и в то же время безбрежным первоисточником. Называя «Божественную комедию» безбрежной, я, возможно, просто пытаюсь обнажить собственный суеверный страх перед этим творением – перед его глубиной, размахом, сложной архитектурой. И даже эти слова не передают постоянную новизну, которая ощущается при чтении этого текста. Данте называл свою поэму «отмеченной и небом и землей»[14]. И это не гипербола: таково впечатление, сохранявшееся у читателей со времен Данте. Но наличие «конструкции» подразумевает некий искусственный механизм, действие, зависящее от валов и шестерен, которое, даже будучи явным (как проявляют себя, например, созданная Данте терцина, terza rima, и, соответственно, мотив числа три на протяжении всей «Божественной комедии»), лишь обозначает штрих в общей сложной системе, но едва ли раскрывает тайну ее очевидного совершенства. Джованни Боккаччо сравнивал поэму Данте с павлином, чье тело покрыто «ангельским» радужным оперением бесчисленных оттенков. Хорхе Луис Борхес использовал сравнение с бесконечно тонким узором гравировки; Джузеппе Маццотта – с универсальной энциклопедией. Осип Мандельштам выразил это так: «Если бы залы Эрмитажа вдруг сошли с ума, если бы картины всех школ и мастеров вдруг сорвались с гвоздей, вошли друг в друга, смесились и наполнили комнатный воздух футуристическим ревом и неистовым красочным возбуждением, то получилось бы нечто подобное Дантовой „Комедии“». Тем не менее ни одно из этих сравнений не отражает всю полноту, глубину, размах, музыку, калейдоскопическую образность, бесконечную изобретательность и совершенную в своей гармоничности структуру поэмы. Ольга Седакова писала, что поэма Данте – это «искусство, которое рождает искусство» и «мысль, которая рождает мысль», но, что еще важнее, это «опыт, который рождает опыт»[15].
Пародируя художественные направления XX века от нового романа до концептуализма, Борхес и его друг Адольфо Биой Касарес придумали форму критики, которая, смирившись с невозможностью проанализировать произведение искусства во всем его величии, просто воспроизводит его от начала до конца[16]. Следуя этой логике, чтобы объяснить «Божественную комедию», педантичный толкователь в конце концов процитировал бы ее целиком. Быть может, это единственный путь. В самом деле, встретив какой-нибудь потрясающей красоты фрагмент или сложное поэтическое рассуждение, не особенно впечатлившее нас в предыдущий раз, мы не порываемся немедленно его прокомментировать, но спешим зачитать вслух другу, чтобы в меру возможности поделиться своим прозрением. Такое обращение слов в иной опыт, быть может, отчасти отражено в реплике Беатриче, обращенной к Данте в небесных сферах Марса: «Оборотись и слушай, – побеждая / Меня улыбкой, молвила она. – / В моих глазах – не вся отрада Рая»[17].
Не из честолюбия или осознания собственной образованности, а, напротив, понимая, что мой кругозор не безбрежен, я решил предложить некоторые толкования и комментарии на основе личных размышлений, наблюдений, соотнесения с собственным опытом. «Божественная комедия» наделена тем благородным величием, которое не преграждает путь, кто бы ни пытался переступить через ее порог. Что обнаружит читатель – другой вопрос.
Есть существенный аспект, с которым любой автор (и любой читатель) сталкивается, погружаясь в текст. Понятно, что чтение подразумевает нашу веру в язык и его пресловутые коммуникативные свойства. Каждый раз, открывая книгу, мы верим, что на этот раз, вопреки всему предыдущему опыту, нам откроется суть написанного. И несмотря на самые смелые надежды, каждый раз, добираясь до последней страницы, мы снова разочарованы. Особенно когда читаем то, что, за неимением более точных определений, готовы назвать «великой литературой»: в попытке объять текст во всей его многослойности наши возможности не отвечают нашим желаниям и ожиданиям, и мы вынуждены вновь возвращаться к тексту, рассчитывая, что теперь, наверное, достигнем цели. К счастью для литературы, да и для нас, ничего из этого не выходит. Целым поколениям читателей не исчерпать этих книг, а коммуникативное несовершенство языка дарит нам неограниченные богатства, в которых каждый находит лишь то, что ему по силам. Исчерпать сполна сокровища «Махабхараты» или «Орестеи» не удалось еще никому.
12
MS lat. 6332, Bibliothèque nationale, Paris. Цит. по: M. B. Parkes Pause and Effect: An Introduction to the History of Punctuation in the West. Berkeley: University of California Press, 1993. P. 32–33.
13
«Дней лет наших – семьдесят лет, а при большей крепости – восемьдесят лет; и самая лучшая пора их – труд и болезнь, ибо проходят быстро, и мы летим» (Пс 89, 10).
14
«Al quale ha posto mano e cielo e terra» (Par., XXV, 2). Здесь и далее переводы из «Божественной комедии» М. Лозинского.
15
См.: G. Boccaccio Trattatello in laude di Dante // ed. L. Sasso. Milano: Garzanti, 1995. P. 81; См.: J. L. Borges Prólogo // Nueve ensayos dantescos / ed. J. Arce. Madrid: Espasa-Calpe, 1982. P. 85–86; См.: G. Mazzotta Reading Dante. New Haven: Yale University Press, 2014. P. 1; O. Mandelstam Conversation on Dante // The Selected Poems of Osip Mandelstam / trans. C. Brown and W. S. Merwin. N. Y.: New York Review of Books, 2004. P. 151; O. Sedakova Sotto il cielo della violenza // Esperimenti Danteschi. Inferno 2008 / ed. S. Invernizzi. Milano: Casa Editrice Mariett, 2009. P. 107.
16
Текст так и не был написан, но в 1965 г. Борхес и Биой при мне обсуждали, как им осуществить этот замысел в сборнике рассказов-мистификаций «Crónicas de Bustos Domecq» (Buenos Aires: Losada, 1967).
17
«Volgiti e ascolta; / ché non pur ne’ miei occhi è paradiso» (Par., XVIII, 20–21).