Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 71

Он пытался повторять себе, что, колеблясь на грани, разницы не должно быть никакой: либо сразу вперед да на небо, либо туда же, но путем более долгим, подбитым, кружным; наверное, всё это не имело значения, если все дороги так или иначе вели к пресловутой ангельской колыбели, но страх тем не менее не отступал, желание прожить хоть еще немного не становилось меньше ни на грамм, а проклятущая черная солдатня подбиралась ближе да ближе, постепенно расползаясь на окружное полукольцо, и шаг её был плавен, прилежен, беспечен, смел. Джек, уже не стоящий одной ногой над пропастью, а бултыхающийся в той в общем и целом, задался невольным отрешенным вопросом — а сколькие из них, из этих проклятущих стражей внутреннего порядка, были когда-то такими же мальчишками-подобрышами, в которых тоже что-то вживили да навек оставили при себе не видевшими лучшей участи озлобленными дворовыми псами?

— Не советую меня нервировать, господа! — выкидывая из головы то лишнее, что туда назойливо, будто чумная муха на свежий труп, скреблось да лезло, предупреждающе оскалился он. — Я ведь совсем не шучу. Я на взводе, мои нервы — тоже, и если кто-нибудь из вас ненароком удумает выстрелить — я не побрезгую прикрыться и мальчишкой. Меня вы добьете следующим, не вопрос, но много ли тебе будет проку от твоих бесценных игрушек, когда сам носитель, пусть синхронизировавшийся с ними и не идеально, но всё же, сгинет? Признай уже, что ты привел его сюда вовсе не ради того, чтобы отнять жизнь. Скорее, ты надеялся, что сумеешь убедить его вернуться под родимое крылышко и не улетать больше из пригревшего гнезда. Или станешь спорить, дедуля? Как по мне, то ты, за неимением лучшего, по-своему прикипел и к этому ребенку тоже; как к — пусть ненавистной и не такой, как мечталось, но всё-таки — бабе, которая носит бренный эмбрион твоего странного, ненужного, нелюбимого, но суррогатно-единственного внука.

Он понятия не имел, был ли хоть в чём-то прав или невозможно, по-зимнему далек от истины; откуда он вообще мог знать, что творилось в чужой плешивой голове чужого плешивого старика? Откуда мог знать, что ему сделать, чтобы выкарабкаться отсюда живым с таким же живым мальчишкой на руках, а не отправиться парочкой замученных изрешеченных трупов на гребаном нищебродном катафалке в нависшую над городом покойницкую печь?

Он.

Не.

Знал.

Ничего, кроме слепого дешевого блефа — единственного, на что хватало его власти да сил, — и того, что люди, пусть и успевшие превратиться в тупую скотину, всё еще — где-то непостижимо далеко — оставались людьми, имеющими при себе несколько слабостей да непреднамеренных ожиданий, чтобы кто-нибудь на их голые места надавил и заставил проделать роковой уличающий шаг.

Только вот пауза между ним и заткнувшимся, точно назло не открывающим рта стариком затягивалась, сердце обливалось толченой снежной ртутью, ладони потели, пальцы купались в пролитой задыхающимся мальчишкой крови, а сраный докторишка, таращась выбивающимся из-под складчатого лба долгим тяжелым взглядом, не отвечал, не сдвигался с места, будто прямо здесь и прямо сейчас так некстати порешив оборвать в этой паскудной реальности подошедшее к точке пунктира существование.

— Черт возьми, не молчи! Скажи хоть что-нибудь! Скажи, что тебе наплевать или не наплевать, слышишь меня?! Скажи что угодно, но не смей делать вид, будто с тобой говорит никчемное пустое место! — зверея, шалея, переступая грань той истерики, в которую ни в коем случае нельзя было вляпываться, потребовал, срываясь на лязгающий паникующий вопль, Джек. — Если тебе наплевать на этого мальчишку — то и хорошо, и дьявол с ним, но так мне об этом и скажи! Скажи мне, и я выковыряю ему этот чертов глаз и оторву проклятую руку, чтобы хотя бы сдохнуть он мог свободным от навязанного вами всеми дерьма!

— И тебя совсем не волнует, что после того, как ты это сделаешь, ты умрешь тоже…? — прохрипел доктор, отирая о стерильную тряпку такие крохотные, такие нелепые, такие ужасающие в своей поступи взмокшие ладони. — Что никто никого не пощадит и тебя на месте расстреляют, потому что во мне осталось слишком мало сил, чтобы после всего сказанного захотеть с тобой — с кем-либо из вас, кроме моего драгоценного Четырнадцатого… — трехзначный номер, играться собственными руками?





— Да в каком месте меня «не волнует»?! Ты совсем из ума выжил, старый хрен?! Разуй глаза и попытайся пошевелить мозгами, сделай милость! — губы его, еще только что разрывающиеся под гнетом загнанного в смертельный угол волчьего оскала, вновь потянулись углами вверх, преображая темное, мрачное, рассекающееся по швам лицо с налитыми кровью полопавшимися сосудами до граничащего с необратимым безумием полоумия. — Кто закапал тебе в башку эту дребедень?! Конечно, я хочу выжить и хочу сохранить жизнь этому ребенку, но как будто это возможно в том мире, который вы для нас выстроили, чертовы лживые убийцы! Неужели ты всерьез веришь, что мы настолько идиоты, чтобы не понимать, для чего вы перетащили нас в свои паршивые соты и для чего мы вам вообще нужны, хотя, точнее будет сказать, нихера-не-нужны?! Я хочу жить, я до вопля хочу остаться на этой сраной загаженной планете и еще немного пожить, но если тебе уж так необходимо, чтобы я выбрал, то хорошо, вот он тебе, твой выбор: я с бо́льшим удовольствием предпочту сдохнуть, защищая то, что хочу защитить по собственной прихоти, чем слечь от твоих иголок, таблеток, пуль или куска отравленной жратвы, кинутой как какой-нибудь дворняге! Поэтому, если тебе усралось, убивай нас обоих сразу, убивай на здоровье, добивай, сколько влезет, раздирай на куски, жги, но того, что я сумел хоть что-то сделать так, как хотелось мне, а не тебе, ты изменить не сможешь!

Феникс, уловивший, как трясущиеся, но теперь уже куда более решительные пальцы, оцарапав половинку щеки и слипшуюся от крови редрую бровь, надавали с двух сторон на напрягшееся глазное яблоко, впервые ощутившееся настолько хрупким и хлипким, что сделалось до припадка страшно, попытался руки, за которые продолжал умоляюще цепляться, содрать, поранить, оттолкнуть прочь, только вот практически тут же оказался безжалостно остановлен: та рука, что придерживала его под горлом, нажала в несколько раз сильнее, намекая, что еще хотя бы одно нерасторопное своевольное движение — и она передавит ему к чертовой матери кадык, да заставляя мальчишку, вскинувшегося в потянутом позвоночнике, распахнуть рот и ломанно, надрывно, но совершенно беззвучно завопить, снова и снова хватаясь непослушными кистями за чужую конечность — ни царапать, ни драть он её уже больше не пытался, а всего лишь, глубже и глубже погружаясь на засасывающее дно, бессильно держал, ища выпрашиваемой защиты у того, кто временно заменил собой очередного багрового палача.

— Я вижу, что он тебе отчего-то… успел стать… дорог. Возможно, даже дороже, чем… мне…? Неужели же ты и впрямь сможешь лишить жизни того, ради кого лишаешь той и… себя?

Джек, разбитыми осколками смотрящий в глаза такого же разбитого старика, не помедлил с ответом ни на секунду, только потом, гораздо позже уже узнав, что в действительности совсем тому не…

Солгал.

— Смогу, — холодно и спокойно ответил он. — Если это последнее, что нам останется сделать, то я с большей радостью убью его своими собственными руками, чем отпущу и позволю слечь в одну могилу с тобой.

Добрый доктор, белый доктор, грустный маленький человечек, увлекшийся чересчур непоплечной игрой, почему-то больше не вызывал ни страха, ни ненависти, ни ужаса, ни омерзения. Наверное, всего лишь легкое паутинное презрение. Наверное, странную и болезненную тоску гнедой с блеклым да трупным подпалом масти. Наверное, даже по-своему жалость, пусть и сплошь такую, которая не смогла бы ни согреть, ни укрыть, ни успокоить…

С этой же чертовой жалостью старик, безвольно захлопнувший рот, шумно выдохнул, повесил ременные плетья рук и, так смешно да нелепо, будто был заведенным карусельным клоуном на погоревшей цирковой арене, запутавшись вдруг в полах показавшегося слишком длинным для него халата, оступился, отходя на шаг, второй, третий, пятый и седьмой, пока не прижался всеми битыми лохмотьями к молчаливой противоположной стене, не опустил, обдав бьющегося в агонии седого мальчишку последним прощальным взглядом, лицо и, отведя затушенный взгляд, не сказал — так громко, чтобы услышали не только они трое, а все, кто вообще находился здесь: