Страница 6 из 17
Даже у такого знаменитого и действительно хорошего русского философа А. Ф. Лосева есть анекдотические рассуждения на эту тему. Анекдотические потому, что он в них как раз требует понятийной чистоты при употреблении подобных терминов, а сам не замечает, как «анализ» незаметно пробрался в его мышление:
«Всякий, кто достаточно занимался историей философии или эстетики, должен признать, что в процессе исследования он часто встречался с такими терминами, которые обычно считаются общепонятными и которые без всяких усилий обычно переводятся на всякий другой язык, оставаясь повсюду одним и тем же словом. До поры до времени мы оставляем эти термины без всякого анализа; и если они встречаются в античной философии, то зачастую и очень долго при употреблении их в новых языках мы так и оставляем их в греческом или латинском виде. Таковы, например, термины “структура”, “элемент”, “идея”, “форма”, “текст” и “контекст”. Однако такого рода иллюзия общепонятности при исследовании античных текстов начинает мало-помалу разрушаться, так что исследователь принужден бывает расстаться с ней и подвергнуть многие термины или понятия специальному историческому исследованию» (Лосев, 1973, с.182).
Очевидно, анекдотичность эта не случайна и будет сохраняться у всех ученых, кто попытается делать науку, но излагать ее обычным языком. В том числе и у меня. Слишком много уже сделано научным сообществом, слишком много действительно важных явлений мира уже описано на тайном языке, чтобы можно было сразу полностью избежать его употребления. Там, где удается перевести на русский слово «анализ», приходится использовать без перевода какое-нибудь другое, например, «текст» или «термин»…
Это, безусловно, связано с тем, что все подобные научные «термины», по сути, есть инструменты исследования, которые ученый изготовляет сам и по ходу, когда сталкивается с новым явлением. И другого пути в неведомое, похоже, нет. По крайней мере, если ты хочешь идти туда не один.
О чем-то подобном в языке науки писал Павел Флоренский, рассказывая, как он сам входил в науку:
«Я научился сам изготовлять себе потребные мне инструменты, как в буквальном смысле, так и в переносном, говоря о понятиях, и потому, хороши или плохи были мои научные понятия, я знал, как вообще делались они. Орудия научной мысли большинством даже образованных людей берутся или, скорее, получаются готовыми из-за границы и потому порабощают мысль, которая неспособна работать без них и весьма неясно представляет себе, как именно они выработаны и какова их настоящая прочность. Отсюда – склонность к научному фетишизму и тяжеловесная неповоротливость, когда поднимается вопрос о критике их предпосылок. Если большинство отвергает какие-нибудь понятия, то только потому, что уверовало в противоположные, т. е. настолько поработилось ими, что решительно неспособно мыслить без них» (Флоренский, с.123).
Другой пример – это использование обычных, бытовых слов в научном тексте без оговаривания их значения. По сути, это более тонкий пример того же самого, что и с иностранными заимствованиями. Русское слово оказывается настолько привычным, что ученый совершенно не в состоянии дать ему определение, а значит и видеть, какое понятие за ним стоит. В главе о Сократе это будет показано на примере такого «понятного» слова как «справедливость». В итоге употребление этого родного слова оказывается таким же, как иностранного. Ученый употребляет его с ощущением, что это-то слово уж точно всем понятно. И оно точно всем как-то понятно! Но вот как? А когда начинаешь разбираться, то выясняется, что за этим словом чаще всего скрывается понятийное устройство, несколько отличающееся от того, которое хотел использовать автор.
Можно вполне уверенно заявить, что молодая наука во время своего зарождения и становления, со свойственной любой молодости торопливостью, жаждала скорых плодов. Естественно, на деле их жаждали те молодые люди, которые рвались в науку, как в сообщество. И основная психологическая задача этой молодежи была – доказать «отцам», что они их догнали и превзошли. Поэтому в своей молодости наука предпочитает быстро заимствовать множество уже готовых иностранных терминов, вместо того, чтобы присмотреться к понятиям родного языка, то есть языка отцов. И им совершенно не важно, что язык рождался из тысячелетних наблюдений миллионов людей над теми же самыми физическими явлениями мира, которые они тщатся одолеть с наскоку новым методом. Родной язык есть, если приглядеться к нему, уже готовое и чрезвычайно тонкое описание того явления, которое и пытается исследовать наука. А с описания явления, с описания условий задачи только и может начинаться ее решение. Впрочем, оставлю в стороне точные и естественные науки. Пока мне важнее разобраться с тем согласием, которое существует по поводу языка у психологов.
Следующим уровнем сложности тайного языка можно назвать использование образов, которые известны только своим. Что означает в отношении научных сообществ: потратившим достаточно много времени и сил, чтобы такие образы запомнить (это вполне можно считать платой за вход в сообщество). При этом, тот же образ часто вполне может быть передан и по-другому – проще и понятнее, но это почти недопустимо, и отступник будет наказан легким презрением за «популяризаторство», которое портит лицо «настоящего» ученого.
Кроме того, обязательно существует несколько тем, по которым велись споры с другими школами или сообществами. «Наши» обязаны знать эти особенные темы и не имеют права ошибаться в их оценке даже в тонкостях. Отсутствие упоминания о каком-нибудь из подобных противников вызывает у ученых ядовитое замечание, вроде: «С ним можно не соглашаться, но знать-то старика надо…» Здесь вопрос стоит уже о своего рода нравственных ценностях сообщества, поэтому любой его настоящий член нравственно обязан показать, что он обязательно знает все бои науки, а упоминая подобные темы, дать почувствовать, как он оценивает сообщество противников и их взгляды. Отсутствие оценки «их» как плохих (пусть даже сильно завуалированной, тонкой), а «нас» как хороших, расценивается как своеобразное предательство. Особенно отличаются этим политизированные научные школы, какими, например, рассматривались общественные науки в советский период. Не избежала этого и психология. Если же ты читаешь работу незнакомого тебе автора, где таких оценок нет, и он явственно пытается быть «объективным», ты воспринимаешь его как ученого, но принадлежащего к иной школе, то есть любопытного чужака.
Соответственно, по всем вышеперечисленным пунктам все члены сообщества должны быть между собой более или менее определенно согласны. В случае явного несогласия сообщество разваливается или на два враждебных сообщества, или делится внутри себя на подсообщества. Есть, конечно, менее значимые вопросы, по которым допускается свободомыслие, но по основным, так сказать, нравственным, согласие считается обязательным.
Вот этот вот набор основных согласий, объединяющий людей в научное или иное сообщество, и является, по сути, его парадигмой.
При этом любая парадигма, в том числе и научная, включает в себя, с психологической точки зрения, как явные, заявленные согласия, так и скрытые. Почему? Потому что «вопросы», по которым достигаются «согласия», на самом деле являются целями или путями к тем или иным общественным благам, которые хочет иметь сообщество для своих членов в обход членов других сообществ. Иначе говоря, жизнь сообщества – это война, а на войне как на войне! Пути к целям и способы их достижения называются в армии тактикой и стратегией победы, а в науке – методом. А ученый – не только искатель истины, но и борец за место в своем сообществе, а для сообщества – боец на научном фронте за достойное место научного сообщества в обществе.
Следовательно, как бы ни выглядела научная или внешняя часть парадигмы, при психологическом ее исследовании нам придется заглядывать и в скрытую или нравственно-мировоззренческую ее часть, то есть задаваться вопросом: а зачем это нужно создателю теории? Что он хотел и чего достигал, делая это? В общей психологии это приблизительно обозначается термином «мотив».