Страница 670 из 683
— Как это понимать — заела? Не дружил с соседями?
— Совсем даже наоборот! Не так ты меня понял про общественность! Вся забота у него была об обществе, на себя догляду не оставалось. У себя в хате гвоздя не забьет, на колхозном дворе первый работник, напереди иных и прочих! За такой характер его всем обществом вывели в председатели колхоза. Ты не гляди, что ныне три кривые хатки стоят, деревня у нас была справная. Один луг заливной под Сожем чего стоил. И сейчас с него колхозу не малый стог!
Дед извлек из широкой штанины кисет, оторвал от сложенного во много раз газетного листа клочок и свернул самокрутку. Едко запахло махоркой.
— Аким Петрович Охрименко, так и напиши в свою газетку, человек был правильный, сам чужого не брал и другим не давал. Такими, как он, и держалась наша земля. Про его партизанские дела писали…
— Где писали, кто писал? — встрепенулся Осокин.
— Вот жалость! Хранилась у меня газетка. За божницей держал, сослепу не разглядел, искурил ее всю дочиста. Это после того, как здесь следопыты побывали. Пионерия славгородская… Они и пирамиду сколотили из досок, как раз на том месте, где все его семейство фашисты повесили. Захоронить бы положено было, там же их останки… Да где же искать? Фашисты всех в овраг скидывали, а полые воды их косточки в Сож отнесли, а Сож унес и того далее…
Евсеич поднялся с бревна и поманил за собой Осокина. Подошли вплотную к плетню.
— Погляди! — позвал Евсеич. — Вишь какая перед нами луговина! До войны вся была застроена, а ныне бурьян. Перепахали бы, да фундаменты мешают. А вон на том бугорке, вишь, крапива кустится, школа стояла… Пойдем, покажу тебе кое-что, коли ты к Охрименкам интерес имеешь…
Пошли по дороге, точнее говоря, по следу старой дороги, быть может, и улицы. Вся она плотно заросла гусятником, а местами укоренился и клевер. Евсеич рассказывал, чьи стоят жилые домики, да кто в них живет. Там — старуха свой век доживает, там — бобылка. Ходит в колхоз пасти телят.
Миновали дом-развалину. За ним сбочь дороги только остатки фундаментов, зияли ямы, а из них ходко перла в рост крапива.
Дорога привела к обрыву и исчезла в траве. Под обрывом звенела на камнях быстрая речушка.
— Лобзянкой называют! — пояснил Евсеич. — Здесь вот и стояла хата Охрименко.
Указал на фундамент, едва проступающий из земли.
— Давно их нет, — продолжал Евсеич, — вот и яблони без хозяев одичали…
Осокин не перебивал старика и с вопросами не спешил, давая ему выговориться без помех.
Чуть поодаль, ближе к Сожу, что сверкал излучиной меж заболоченных берегов, высился могучий дуб. Живой у комля нижними своими ветвями и с мертвой, рассеченной надвое вершиной. В распадке ствола виднелось тележное колесо, одетое шапкой из мелкого хвороста.
Евсеич проследил за взглядом Осокина и спросил:
— Есть там кто или нет? На колесе! У меня, как в даль глядеть, слезы на глаза натекают… Ты погляди погляди, сидит или нет? Бучил сидит?
Осокин понятия не имел, кто такой бучил. Пригляделся и тут только заметил длинный птичий клюв и птичью голову. Аист!
— Сидит! — воскликнул он. — Бучил — это аист?
— Аист! — подтвердил Евсеич. — Аист… А чего ты спрашиваешь? Стало быть, не из наших краев?
— Издалека! — подтвердил Осокин. — Из Рязани.
— Ну-ну… — протянул Евсеич. — Это хорошо, это добро, что аист на гнезде. Коли бучил взялся выводить птенцов, деревне еще жить отпущено… Поживет еще Ренидовщина! Звал меня Иван Антонович на усадьбу. Квартиру давал. Горячая вода и все там прочее. И топить не надобно, от централи топят. Не хочу! Тут моя старуха под березкой лежит. Как это я уйду и ее одну оставлю?
Скрутил длинную самокрутку и задымил махоркой. Тронул Осокина за рукав.
— Пойдем! Глянешь на Охрименков!
И опять Осокин воздержался с расспросами о Прохоре Акимовиче. Не насторожить чем, не спугнуть бы старика.
Пересекали луговину, вышли на бугорок, где когда-то стояла школа. Тут и открылась взгляду сколоченная из досок пирамидка, над ней шпиль, увенчанный красной звездой. Подошли. На пирамидке чугунная плита, а на плите отлиты надписи:
«На этом месте в августе сорок второго года немецко-фашистские захватчики и палачи казнили командира партизанского отряда Акима Петровича Охрименко и всю его семью».
Чуть ниже шло перечисление тех, в чью память сооружена пирамидка:
«Охрименко Аким Петрович, 48 лет.
Охрименко Петр Акимович, 72 года.
Охрименко Дарья Илларионовна, 70 лет.
Охрименко Мария Николаевна, 45 лет.
Охрименко Галина, 14 лет.
Охрименко Елена, 12 лет.
Охрименко Прохор, 23 года. Сентябрь 1943 года».
Осокин читал, дед рядом густо дымил махоркой.
— Не вспоминать бы то проклятое время, — проворчал он. — Горе не вспоминать бы! Не счесть, сколько людства погибло.
Осокин внимательно прочитал отлитые надписи, но сознание его не зацепилось за имя Прохора Охрименко в списке казненных. Потом Осокин решил, что сбила его не только неожиданность, но и указанный возраст — 23 года. Привык видеть «своего» Охрименко пятидесятилетним.
Все еще не задумываясь, какой же Прохор занесен в список, не отождествляя его со «своим» Прохором Охрименко, Осокин спросил:
— Мне послышалось, или так оно и есть, будто бы у Акима Петровича было трое детей?.
— Не ослышался — трое!
— Был у него сын — Прохор?
Старик резко обернулся и пронзительно взглянул из-под седых бровей в лицо Осокину.
— Знамо — был! Ну и что?
Взгляд беспокойный Евсеича при упоминании имени Прохора Осокин истолковал по-своему. Встревожен старик этим именем, стало быть, есть и причина для тревоги.
— Знавали вы его, Прохора?
— Как же не знавать? На моих глазах вырос. Что это ты вдруг о нем вспомнил? К чему бы?
— Рассказал бы, Евсеич, о нем! Что за человек был, как рос, как на армейскую службу уходил?
— Это еще зачем? — вскинулся Евсеич и вдруг построжел, его бородка, словно бы вилами нацелилась в грудь Осокину. — Ты вот что, сынок, брехни никакой не слухай! Коли кто скажет о Прохоре Охрименко худое слово, сейчас ко мне представь! Я с любым разберусь!
— А разве кто нес на него хулу?
— Я бы им понес! Нет, хулить не смели, а этак-то расспрашивали, как да что… Нечего тут выспрашивать. На моих глазах, вон туда, под берег сволокли его фашисты. Мы его ночью подобрали, надеялись, жив… Нет, не жив! Захоронили в лесу, а где, и я уже не упомню, вот и его сюда вписали!
— Куда вписали?
— А ты грамотный? — грубовато спросил Евсеич. — Из какой такой газеты тебя прислали? А? Читай! Внизу читай!
Осокин прочитал вслух:
— «Охрименко Прохор, 23 года, сентябрь 1943 года».
— Вот он и есть Прохор Акимович! Старший сынок Акима.
— Сын? Это точно? Не брат? — растерянно спросил Осокин.
— Брата у Акима не было… Сынок и есть! Геройский сынок!
Осокин растерялся. Этакого он никак не ожидал. Поспешно достал из бумажника фотографию «своего Охрименко» и протянул ее старику.
— А это кто?
Евсеич нахмурился. Пошарил в кармане и извлек деревянный очешник. Нацепил очки со стальными дужками, тут же снял их, дунул на стекла и протер воротом рубахи. Долго вглядывался в фотографию, поворачивал ее и так и этак. Покачал головой.
— Что-то дюже интересная личность… Из какой ты, говоришь, газетки?
Осокин решил, что пора открыться.
— Не из газетки, Ларион Евсеевич! Я не говорил, что из газетки… Это вам так показалось. Дело тут куда серьезнее. Из прокуратуры я… Следователь!
Бороденка вскинулась вверх и тут же опустилась. Евсеич, не выпуская из рук фотографии, отступил шага на два от Осокина.
— Из прокуратуры, говоришь? Может быть, может быть… Так что же ты мне за личность предъявил? А ну, скажи!
— Прохора Акимовича Охрименко! Он?
Евсеич еще раз взглянул на фотографию.
— Любопытственно, — пробормотал он, — очень любопытственно! — На секунду замолк, все еще разглядывая фотографию, и как бы в раздумье продолжал: — Годы прошли… Длинные годы… Почитай, чуть ли не тридцать лет! Без году тридцать лет…