Страница 15 из 22
Сысоевы с год назад в город переехали – из районного центра. Как Иван Матвеевич на пенсию вышел, так они свой домишко обменяли на однокомнатную квартиру – поближе к детям. И здесь, в большом городе, Иван Матвеевич затосковал. Старухе-то проще – ей на день внучат подбрасывают. А Иван Матвеевич затосковал. Собственно, не затосковал, не то слово – растерялся как-то. Выйдет на улицу, глянет кругом – все люди одинаковые. Вроде и разные – одеты, обуты, причесаны по-разному – но одинаковые. То есть они так одеты и обуты, что не отличишь: кто из них богаче, кто беднее, кто начальник, кто рядовой. Идет, допустим, навстречу человек – Иван Матвеевич силится угадать, кто он такой, и не может. То ли кандидат наук, то ли слесарь выходной, то ли, не приведи бог, жиган какой-нибудь.
У себя в райцентре Иван Матвеевич почти всех не только на лицо помнил, но даже знал, кто чем дышит. И хотя там люди тоже одевались не так, чтобы один, допустим, в поддевке, а другой во фраке, у Ивана Матвеевича никогда подобного чувства не возникало. А здесь он растерялся. Не знал даже, как ему к людям обращаться. Окликнешь: «Эй, паренек!» – а он, может, Герой Труда или депутат Верховного Совета. Сунешься: «Дорогой товарищ!» – а он вдруг интурист. Из капиталистической державы.
Вот Иван Матвеевич и повадился – в баню. Сначала-то он раз в неделю ходил, по старой привычке, а когда обнаружил, что в бане ему легче, понятнее, – зачастил.
А в бане действительно все проще оказалось. Заходят, к примеру, двое парней. Оба в дубленых полушубках, при портфельчиках, волосы из-под шапок длинненькие. Кто такие – бес их душу разберет. Начинают, однако, раздеваться. Иван Матвеевич наблюдает. Сняли полушубки – под ними одинаковые пиджаки, с блесткой. Пока, значит, туман. Скинули пиджаки, остались в шерстяных рубашках, без галстуков. Это Ивану Матвеевичу тоже пока ничего не говорит: в городе галстуки не шибко любят, даже люди солидные – руководящие или ученые. Растелешились парни окончательно – и сразу полная ясность: у одного на каждой коленке по знаку качества вытатуировано, а у другого поперек ляжек надпись: «Они устали».
И все. Можно в отношении этих парней самоопределиться. Уже знаешь, как с ними разговаривать.
– Сынок, а сынок, – начинает Иван Матвеевич, – что-то низковато значки нарисовал! Надо бы чуток повыше. У тебя там есть где.
Рядом сидящий мужчина, тоже пожилой, вроде Ивана Матвеевича, подхватывает:
– Дак, может, у него там пока только количество наросло. А с качеством еще слабовато.
Парень видит, что с ним по-доброму, не обижается, скалит зубы. Слегка даже застенчиво скалится: что, мол, поделаешь – дурак.
Попробовал бы Иван Матвеевич вот так вот снисходительно пошутить с ним одетым – когда он в дубленке своей, в заграничном пиджаке с блестками, в модных ботинках на высоких каблуках. Иван Матвеевич, был случай, раз вякнул. В магазине, в очереди за пивом. Ох, как его отбрили тогда. «Иди, – сказали, – пахан, воруй!..»
А здесь ничего. Здесь все голые, все мужики, хотя и далекие друг от друга по возрасту.
Дружок «качественного» тоже ухмыляется и прикрывает надпись веником. Самому, наверное, смешно: какого там, к лешему, «они устали» – такими ногами мировые рекорды бить можно!
Ивану Матвеевичу делается хорошо, душевно.
– Идите, ребята, – разрешающе подмигивает он парням. – Похлещитесь. Там мужики добренько наподдали – аж волосы трещат.
Или другой случай. Заходит мужчина. В годах, солидный, с начальственной замкнутостью на лице. Между прочим, тоже в дубленке. Начинает неторопливо раздеваться, ни на кого не глядит и локтями старается не касаться. Вернее, глядеть-то глядит, да не видит. Так посмотрит, будто нет тебя, будто вместо тебя стекло прозрачное.
Иван Матвеевич ждет: «Давай-давай, гражданин хороший… Счас увидим, что ты за птица».
Разделся мужчина – и вот он уже для Ивана Матвеевича весь как на ладони. Под правым соском шрам резаный. Только не скальпель здесь прошелся, а осколок – Иван Матвеевич умеет отличить. И ноги мелко посечены в нескольких местах.
– Где же это тебя, полчок, так поклевало? – спрашивает Иван Матвеевич.
Мужчина догадывается, о чем речь, косит глазом вниз, на собственную грудь. Ему уж давно шрам без зеркала не видно: грудь большая, рыхлая, курчавым седым волосом поросла.
– В Белоруссии, – говорит он. – Под Витебском… Мина.
– Вижу, что не курица, – кивает Иван Матвеевич. – Пехота?
– Она. Царица полей. – Мужчина внимательно смотрит на Ивана Матвеевича. – Тоже, гляжу, отметился?
– А как же. Первый раз под Москвой, последний – под Будапештом. Песню слыхал, поди: «А на груди его светилась медаль за город Будапешт»… Вот там мне и засветило.
– Да-а, – качает головой мужчина. – Там засвечивали…
Ему уже пора идти, он все приготовил – мыло, мочалку, веник, – но не уходит. Поставил таз на колени, сидит, мелко головой кивает каким-то своим мыслям и опять в сторону смотрит. Только не прежним твердым взглядом, а добрым, оттаявшим.
– Ты в каком звании закончил? – спрашивает он Ивана Матвеевича.
– Старший сержант.
– А я рядовой. Не дотянул до генерала, – усмехается мужчина. – Всего полгода повоевал… Зато потом полтора года на костылях прыгал. Да-а… Ну, как там сегодня? Есть парок-то?
– Иди погрейся, – говорит Иван Матвеевич. – Я маленько продышусь да, может, еще разок слажу. Подряд-то тяжело голове. Не держит.
Мужчина уходит, а Иван Матвеевич смотрит ему вслед и думает про себя: «Вот жизнь… К одетому-то небось на кривой козе не подъедешь. А разделся – и пожалуйста: свой мужик. Солдат. Окопник. Крученый, моченый, с редькой тертый…»
Короче, прижился Иван Матвеевич в бане, полюбил ее. Он вообще пришел к выводу, что городской человек только здесь и настоящий, в той цене, которую ему природа и жизнь определили. А на улице он тряпками завесится, форсу на себя напустит, идет – не дышит. Хотя, может быть, у него пузо сбоку и вместо души пятак.
Не исключено, что Иван Матвеевич несколько идеализировал баню. Но что поделаешь, если он находил здесь определенные, бесспорные преимущества.
Так, например, в бане не воровали. Хотя закрывающихся кабинок не было, а были, по-современному, открытые соты-ячейки. Выбирай любую, складывай одежонку. По первости Иван Матвеевич еще опасался. Надевал что попроще: старые галифе, сапожишки стоптанные, пиджачок лоснящийся. Лишний рубль, на пиво припасенный, под стельку незаметно прятал. А потом видит – народ смело держится: одеты все нормально, часы на глазах друг у друга снимают и спокойно кладут в карманы (а брюки-то в раздевалке остаются висеть, с собой в мойку их никто не берет), за веники с банщицей рассчитываются – кошельки открыто достают. Иван Матвеевич стал тогда тоже надевать в баню лучший свой, единственный костюм. И часы дома больше не оставлял. Ему приятно было – когда кто-нибудь вдруг спрашивал: «Мужики, а сколько время? Кто скажет?» – раньше других вынуть часы и, далеко, видно отставив их от глаз, сообщить: столько-то, мол.
Он даже на примере бани самодеятельную теорию развил – относительно положительных изменений в нашей жизни. У него дома имелась пластинка, еще довоенная, с рассказом Михал Михалыча Зощенко «Баня». Так в той, ранешней бане, описанной в рассказе, можно было не только со штанами распрощаться – там шайку могли из-под носа свободно утянуть. И в сравнении с зощенковской теперешняя баня казалась Ивану Матвеевичу прямо островком наглядности – наглядности того, как выросло благосостояние людей и окрепла их сознательность.
Его, правда, другой, тоже самодеятельный, теоретик пытался как-то охладить. Ленивый такой детина с вершковой челюстью, похожий на одного киноартиста, который все бандитов играет. Это потому здесь все такие честные, объяснил он, что теперь центр воровства переместился из бань. Именно по причине возросшего благосостояния. Воры, дескать, тоже стали побогаче, не мелочатся. Ну что он тут возьмет? Костюм? А на кой он ему сдался? Сюда же люди хоть и не в тряпье одеваются, но и не как в театр, допустим. У него этот костюм даже на портянки не купят – теперь портянок не носят.