Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 3

Неподалёку ударила молния. Марея пробудилась. Открыла глаза и увидела, как тату угощает Нину сахаром. Девица вздохнула, сглотнула слюну и отвернулась к стене.

Наутро не осталось и следа от вчерашней грозы. Только мокрая трава блестела, как сотни тысяч осколков, напоминая о вчерашнем ливне. Нина проснулась последней. Почесала живот. Поплевав на ладонь, пригладила непослушные волосёнки. Мамы с отцом в хате давно не было. До свету ушли на поля. Колхозника летний день весь год кормит. Сёстры сгрудились у шкафа. Стояли с кружками, ждали, пока старшая Марея нальёт всем поровну жиденького молока, обрата.

Нина прошлёпала босиком по полу, спросонок задела скамью и, падая, вцепилась в Танькины косы. Танька попятилась и заорала от боли. Двинула кружкой Нину по руке, да так сильно, что девочка тоже завопила в ответ. Валька кинулась было сестёр разнимать, но слишком поздно. Девчонки яростно пихались и щипались, завывая, как мартовские кошки. Вальке и самой досталось по первое число. В кучу малу, наконец, бросилась и Марея.

–Цыть, шаболды, а ну перестань, тату все скажу! – Марея расталкивала задир кулаками, пытаясь пролезть в самую середину битвы. Одной рукой схватила Нину за плечи, а второй – потянулась к шкафу, ухватилась за первое, что было под пальцами. Крынка с молоком, стоявшая на самом краю, вмиг полетела на пол вместе с глиняными тарелками и чашками. И только тогда Танька и Нина остановились.

–Нинка, злыда, глянь, что ты наделала!

Нина, тяжело дыша, смотрела на растекающееся по тёмным половицам белое молоко и мотала головой из стороны в сторону:

–Это не я! Это не я!

–Вытирай щас же, – старшуха цепко держала пылающее Нинино ухо, тянула его вверх. – Вертатца тату, отходит тя крапивой, иудушка!

Целый день Нина ходила тихая, сама не своя. Ну, как тату и впрямь крапивой отстегает. И как же это у неё получилось посуду побить? Нина, вроде, и у шкапа-то не была.

За целый день девочка не съела ни крошки. Кусок в горло не лез. А вечером не выдержала – перед тем, как тату с мамой с поля вернуться, выскочила и, огородами, убежала на горушку. Там, глядя на перешёптывающийся синий лён, и просидела до сумерек, выплакала свою горечь, так некстати свалившуюся на голову. Да ещё этот Марейкин поцелуй с Иваном никак не могла позабыть. Хоть бы тату не прознал.

Пока Нина плакалась перед льняными головками, Марея всё рассказала вернувшимся тату и маме. Тату сильно устал и на все Марееины жалобы только рукой махал. Никто и не заметил, как Нина вошла и тихонько улеглась на полатях.

Детские слёзы – что летний дождь. Пройдет, и снова сухо. Вот и опять стала земля воды просить, пришла пора лён поливать. Нина с Танькой всегда первыми из сестёр вызывались. За полем с голубыми цветочками, чуть пониже, протекал быстрый ручей. Хоть и был он ветвистый и неглубокий, но бежал через всю деревню и давал путнику в летний зной настоящую прохладу.

Вот и Нинка с Танькой, весело смеясь, бегут к нему с пустыми вёдрами, а уж оттуда, набрав каждая по половинке, степенно и важно, вышагивают на льняное поле. После к ним и Валька прибилась. Втроём дело заспорилось веселее. Идут к ручью, довольные, машут пустыми вёдрами, и Валька просит: «Нинка, а Нинка! Сбреши чёнить, а… Ну соври, Нин!»

–Сама ты, Валька, брешешь. Я токма правду сказывать могу.

А с Валькой и Танька затянула: «Нин, а Нин! Ну правду, дык правду! Сбреши, а…»

Нина, не выдержав натиска, с размаху бросает ведро подальше, подбоченясь, выступает, будто кадриль танцует. Надувает щёки и скрипучим голосом запевает:

Жил я у пана первое лето

Зажил я у пана курочку за это

Моя ку-роч-ка, лескатурочка,

По двору ходит, цыплят своих водит

Хохлы раздувает, пана спотешает,

Орёт,

Кричит:

Куда-куда-куда!

При этом Нина машет руками, как курица по двору, бегает по кругу, а потом со смехом бросается на сестёр и начинает их щекотать. Валька с Танькой визжат и норовят ускользнуть.

Ещё пару раз сёстры ходят к ручью и обратно на поле, и Валька за надобностью убегает в хату. Снова Нина с Танькой остаются одни. Лежат на горушке, на пушистой траве, отдыхают. Тихо-тихо ветерок, чтобы не беспокоить минутный сон девочек, бабочкой проносится по лицам. Где-то в глубине леса осторожно кукует кукушка. А сверху, на всю эту летнюю благость, молча смотрит ватное облако. И только синий лён по-прежнему неспокоен, всё спрашивает:

Тут ли мыши, тут ли мыши?

Раскрасневшаяся Валька забежала в хату:

–Марейка, милуша, айда с нами лён поливать. Нинка театру показыват. Умора! – и заулыбалась, припоминая Нину.

Марея подняла голову. Отложила вязание в сторону:

–Валька, ты, видать, всё позабыла про иудушку!

–Дык мама ж одна!

–Мама – одна. А тату – вотчим нам. Чужак. То меркуешь? И она, стало быть, – чужачка.

Сказала, как отрезала. Встала, повернулась к Вальке спиной и пошла к печи. Добрая душа Вали разрывалась. Ей и с Марейкой хотелось остаться, и была забота лён поливать. Постояла-постояла, махнула рукавом и выбежала из хаты.

Прошёл июль, а за ним и быстротечный август был на исходе. Берёзки понемногу меняли зелёные наряды простака на золотые, царские. В огороде высокая, до неба, рябина приоделась во всё красное. Шаловливый ветер гонял злых по осени паутов и мух, давая покой домашнему скоту, играл с первыми осенними листочками, подбрасывая их на соломенных крышах. На другом краю деревни стояла на отшибе ветхая хата. Жила в ней портниха Макевна. Целыми днями она возилась на ферме с коровами, а вечерами – шила. Да так уж ладно у Макевны выходило, что девки, кто побогаче, просили её рубахи к свадьбе пошить, а на вечерках потом похвалялись друг перед другом. Хоть и была Макевна бабой небогатой, вдовицей, но ходовой, уж чего-чего, а ткани разной-всякой, лоскута цветастого всегда в избе хватало.

Как-то раз Марея, отложив вязание, задумчиво сказала:

–У Макевны столько в хате лоскута всякого, она и знать сама не знает. Слазить бы к ней, да взять себе чуток. Уж я бы платочков-то понашивала…

–Марейка, возьми меня с собой, – вызвалась Нина, – я подсоблю.

–Ладно, бедовая, завтрева, как солнце над головой встанет, сходим. А и тебе, Нинка, платок на Красную горку сварганю.

Нина едва дотерпела со следующего утра, а потом каждую свободную минутку выбегала во двор смотреть, высоко ли солнце стоит, не пора ли к Макевне. Наконец, вышла Марейка в платке, повязанном по самые глаза.

–Жарко, чяво-то, как бы голову не напекло, – сказала она.

Дальними огородами, минуя деревенскую улочку, пробрались девочки к стоявшей на краю избе. Одним боком хата почти вросла в землю, покосившиеся ставни скребли густую траву. Деревянный кривой затон был таким старым и чёрным, как вороново крыло. Печная труба наполовину развалилась. В огороде ветер гонял труху. И во всём этом благолепии новенькая дубовая дверь смотрелась совершенной чужачкой.

Нина взялась за ручку, толкнула и шагнула во тьму сеней. Запираться в деревне было не принято. Соседи друг у друга не воровали, кругом – голь перекатная, с неё и взять-то нечего. Дверь со скрипом затворилась. Нина руками нащупала стену, ногами – порожек, и, переступив, вошла в горницу. Глаза постепенно привыкали к полумраку.

Все ставни в горнице были прикрыты, лишь одна болталась на ветру, давая волю свету. Через окно заглядывали солнечные лучи с тучами пылинок, бившихся в них, как птицы в силках. Посреди комнаты стоял большой стол, вокруг – некрашеные лавки. На столе – пара глиняных кружек. В одной – недопитый кисель, в другой – вода. На выцветшей от времени скатерти лежали хлебные крошки. Нина подошла к столу, потрогала. Крошки были мягкие, значит, кто-то недавно хлеб ел. Девочка огляделась. Никаких лоскутов или тряпок, обещанных Мареей, она не заметила. Зато её внимание привлекли огромные, выше окна, часы. Они стояли в углу и тихонько бубнили: тик-так, тик-так… Нина подошла поближе. Часы были очень старые, в деревянном, потрескавшемся от времени шкафчике со стеклянными дверцами. Девочка всмотрелась в тёмное стекло. В это время большая стрелка часов показала цифру двенадцать. Часы зашипели, набирая внутрь механических легких воздух, и громко произнесли: «Бом!» Нина подпрыгнула от неожиданности. Развернулась спиной к часам и тут увидела сидящую на полатях старуху.