Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 216



И как их не пропустить? Иностранцы же, еще и журналисты.

И что с ними делать? Вроде, без провокаций, просто смотрят.

- Их визит, моя дорогая, сам по себе одна сплошная провокация, - мимолетно глянув в зеркало и поправив тщательно уложенную челку, сказала Аня, в ту минуту еще не ощущавшая себя дурацким бруском талого масла. Та минута была одной из последних.

Она и лиц их не разглядела. Лишь удостоверение того, что повыше, еще молодого, мелькнувшее в одну секунду раскрытым на столе Мартьянова. Зачем его бросили на этом столе, она и не поняла. Не мог же он знать. Да и не похож был…

Аня водила их по редакции. Улыбалась с присущей ей сдержанностью, прекрасно отдавая себе отчет в том, что не стоит даже заговаривать с ними. Нет срока давности у ее прошлого. И срока давности у ее страхов тоже нет.

Но эти мысли были вялыми и неубедительными. Важнее следовать за этим А.-Р. и за невыносимым Мартьяновым, этак невпопад подведшим ее под монастырь. И переводить-переводить-переводить их импровизированную экскурсию, будто другой работы у нее нет и она крайне рада.

Последние лет тридцать Анн Гийо писала о достижениях народного хозяйства и советской промышленности. Задача – быть воспевателем страны, приютившей ее. И с задачей она справлялась. До сегодняшнего дня, в который она одну за другой делала глупости.

Не только те, что от нее не зависели, но и другие, подвластные ее воле, первая из которых – вопрос, заданный Мартьянову, едва французы ушли:

- Как, он сказал, его зовут?

А услышав ответ, сдержанно кивнула и отбыла в университет, чтобы там же совершить вторую – едва ли не впервые вникнуть в происходящее, чего усердно сторонилась последние месяцы с тех пор, как на факультете все стали на уши с этой подготовкой к Олимпиаде, кокетливо списывая на возраст, но при этом прекрасно сознавая, что неожиданное желание выстроить между собой и внешним миром стену – лишь отголоски ее собственных страхов. И теперь, как ни в чем не бывало, интересовалась у любимых оболтусов, чем будут заниматься люди с удостоверением «ОП». Четких ответов не услышала, одни восторженные комментарии о возможном доступе к олимпийскому пресс-центру и рассказ Сеничкина о том, что испанисту Листьеву с международного отделения повезло-де – он будет работать с испаноязычными журналистами.



Так ничего и не добившись, Аня совершила третью глупость. Впрочем, вранье. Третью глупость совершала вовсе никакая не Аня. Ее своими руками творила Аньес де Брольи, вышедшая из здания МГУ и добредшая кое-как до ближайшего автомата. В тот момент она не думала, хотя должна бы была. Думать сил уже не оставалась. Сил достало лишь снять трубку, бросить монетку и набрать номер телефона, по которому она никогда не звонила, хотя всегда знала, что там ей помогут.

И снова она говорила, говорила, говорила, спокойно и взвешенно, без капли волнения в голосе, будто это ее и не касалось, совсем как переводила тому сероглазому А.-Р. – странно, единственное, что Аньес помнила, это цвет. От всего лица – один лишь цвет зрачков. Они у него и правда были серые, будто заплаканное, разобиженное на весь этот неуютный, непогожий мир ноябрьское небо. Зрелище странное посреди июля. Иногда ей мерещились другие такие же, но это случалось лишь в минуты, когда она не владела собой. Сейчас – владела. И плевать на то, как пылали виски. Подвергать себя потрясениям в шестьдесят два – фаталически неразумно. И все же, все крепче сжимая трубку пальцами с замечательным Зининым маникюром и несколькими кольцами, в ношении которых она не могла себе отказать, Аньес упрямо, лишенным эмоций примороженным голосом твердила: «Мне все равно, как вы устроите, но мне нужно поговорить с этим человеком. Единственный разговор – но дайте мне его. Я давно никому не нужна, меня не тронут. Вас тоже не тронут – до вас не дотянутся».

А потом повторяла: «Пожалуйста, Саша. Мне не так много надо. Только поговорить». Давила на него. Давила изо всех сил, зная, что у нее больше нет впереди всей жизни, как раньше. Той самой, что она видела во сне, искрящуюся яркими вспышками, которых ей никогда не забыть.

- Кушайте, давайте, кушайте, а то опять потом весь день будете спать на ходу, - вернула Аню на эту землю Зина, прокручивая колесико на радиоприемнике и добавляя громкости. – Уж не знаю, как там с чем другим, но хоть кофе в этом олимпийском дурмане напьешься.

- Зина, я полагаю, вот то, что ты мне в чашке сейчас наколотила – это не кофе, - вяло улыбнулась Аня. – И ты сама открытие смотреть будешь, не кокетничай.

- Как же! Индийский, растворимый! – протест против первого тезиса был слишком явный, как и игнорирование второго, весьма справедливого.

- Кофе, Зина, должен быть в зернах. Его жарят, мелят, а потом варят.

- Так я ж его и так и жарю, и мелю, и варю! Будто он от этого лучше становится. А тут в чашку насыпал, кипятком залил, красота!

Далее продолжать дискуссию Аня не стала. Ни к чему. Даже в самые страшные времена, когда ей приходилось и голодать, и умирать, единственное, в чем она ни за что не отказала бы себе, имей возможность получить, – это чашка кофе. Горячего и несладкого. Будто бы он – единственный смысл, ради которого она держится за землю. Хоть в Париже, хоть в Ренне, хоть в благословенной земле родного дома, где по сей день, утопая в золотом крестовнике, стоит поместье Tour-tan[2]. Хоть в горящем под ногами Вьетбаке[3], где сгорело дотла ее настоящее имя.