Страница 27 из 38
С приятной улыбкой Ян Уркварт крикнул начальному боцману, чтобы для услаждения гостей играла на юте музыка, и музыка тотчас же заиграла – медленно и печально, и под эту музыку взошел на «Золотое облако» келарь отец Агафоник в праздничной рясе, в клобуке, с посохом. Послушник, обливаясь потом, волочил за ним берестяный туес с гостинцами...
– Ваш лоцман, – сказал шхипер Агафонику, – чистое чудо! Я не могу не уважать подлинное умение, но еще глубже, мой отец, я уважаю талант. Во всякой работе можно быть умелым, и это очень хорошо, но от умения до таланта – как от земли до небесной лазури. Ваш монастырский лоцман наделен подлинным умением. Бог всеблагий подарил ему и талант моряка. Большой Иван не боится стихии воды. Стихия ветра тоже не страшна ему, а его несколько грубые манеры не лишены своеобразного величия. В море, в шторм, от чего, разумеется, боже сохрани, такой помощник – сущая находка...
Митенька переводил, счастливо улыбаясь...
Шхипер вынул из кошелька, висевшего на поясе, золотой, положил его на стол перед Рябовым, слегка поклонился, прося принять.
– Сей кормщик еще и богобоязнен, – произнес келарь, протягивая руку к золотому, – потому все свои зажитые деньги отдает монастырю.
И Агафоник спрятал монету в свой просторный, вышитый, засаленный кошель.
– А вы, дети, ступайте! – сказал он Митеньке и кормщику. – Ступайте, что тут рассиживаться...
Медленно пошли Рябов и Митенька по натертой воском палубе к трапу и вскоре поднялись на бревенчатый осклизлый причал Двины, где дожидался купцов черный люд.
– Чего там? – спросил один, с красными глазами, с запекшимся, точно от жару, ртом.
– Худее худого! – молвил Рябов.
Толпа тотчас же сгрудилась вокруг них – надавила так, что Митенька крякнул.
– Но, но – дите мне задавите! – сказал Рябов.
– Не берут товары-то? – спросил другой мужичонко, в драном кафтане, изглоданный, с завалившимися щеками.
Полуголые дрягили – двинские грузчики, здоровенные, бородатые, с крючьями – заспрашивали:
– А дрягильские деньги когда давать будут, кормщик, не слыхивал ли?
– Сколько пудов перевезли, как теперь-то?
– Онуфрий брюхо порвал, вот лежит, чего делать?
Тот, которого назвали Онуфрием, лежа на берегу, на рогоже, дышал тяжело, смотрел в небо пустыми, мутными глазами.
– Как хоронить будем? – спросил кто-то из толпы.
Один вологжанин, другой холмогорец – закричали оба вместе:
– Провались они, гости, испекись на адовом огне, нам-то наше зажитое получить надобно...
– Нанимали струги, а теперь как? Ты скажи, кормщик, что нонче делать?
Еще один – маленький, черный – пихнул Рябова в грудь, с тоской, с воем в голосе запричитал:
– Сколько ден едова не ели, как жить? Кони не кормлены, сами мы коростой заросли, на баньку, и на ту гроша нет, чего делать, научи?
Мягко ступая обутыми в лапти ногами, сверху, по доскам спустился бородатый дрягиль, присел перед Онуфрием на корточки, вставил ему в холодеющие руки восковую свечку.
Рябов вздохнул, стал слушать весельщика. Тот, поодаль от помирающего Онуфрия, говорил грубым, отчаянным голосом:
– Перекупщики на кораблях на иноземных? Знаем мы их, шишей проклятущих, фуфлыг – ненасытная ихняя утроба. Сами они и покупают нынче все, сами и продавать станут. Теперь нам, мужики, погибель. В леса надобно идти, на торные дороги, зипуна добывать...
– А и пойдем! – сказал тот дрягиль, что принес Онуфрию отходную свечку. – Пойдем, да и добудем...
Приказный дьяк-запивашка, весь разодранный, объяснял народу козлогласно:
– Ты, человече, рассуди: имеет иноземец дюжин сто иголок для шитва? Зачем же ему иголки те через руки пропускать, наживу давать еще едину человеку, когда он сам их и продаст, да с превеликой выгодой, не за алтын, а за пять...
– Кто купит? – спросил дрягиль, продираясь к дьяку. – Когда алтын цена...
– Купишь. Сговор у них! Иноземец друг за дружку горой стоит, у них, у табашников проклятых, рука руку моет...
С «Золотого облака» ветер порой доносил звуки услаждающей музыки, оттуда и туда то и дело сновали сосудинки – возили купцов, таможенных толмачей, солдат, иноземных подгулявших матросов, квас в бочонках, водку в сулеях.
– Договариваются? – спрашивали с берега.
– Толкуют! – отвечали с лодок.
– По рукам не ударили?
– То нам неведомо!
Мужики пили двинскую воду, щипали вонючую треску без хлеба, вздыхали, поругивались. Один, размочив хлебные корки в корце с водой, жевал тюрьку беззубым ртом. Другой завистливо на него поглядывал. Еще мужичок чинил прохудившийся лапоть, качал головой, прикидывал, как получше сделать. Еще один все спрашивал, где бы продать шапку.
– Шапка добрая! – говорил он тихим голосом. – Продам шапку, хлебца куплю...
Подошел бродячий попик, поклонился смиренно, спросил, не имеют ли православные до него какой нуждишки.
– Нуждишка была, да сплыла, – молвил пожилой дрягиль. – Вишь, отмучился наш Онуфрий. Так, не причастившись святых тайн, и отошел...
Попик укоризненно покачал головою.
– Может, рассказать чего? – спросил он.
– А чего рассказывать? Мы и сами рассказать можем! – ответил вологжанин. – Вот разве, когда конец свету будет?
Свесив короткие ножки над Двиною, попик уселся, рассказал, что теперь мучиться недолго, раньше в счислении сроков великих ошибались, а ныне страшного суда вскорости надобно ждать...
Рябов молчал, слушал с усмешкой.
– Эй, кормщик! – крикнули с лодки.
Он обернулся. Агафоник с посохом, насупленный, подымался на берег.
– Вот как будет, – сказал келарь Рябову и обтер полой подрясника лицо. – Ну-кось, пойдем, рыбак, побеседуем...
Молча они дошли до монастырской тележки, запряженной зажиревшим коньком. Агафоник еще утерся, пожаловался, что-де жарко.
– Тепло! – согласился Рябов.
Послушник поправил рядно на сене, подтянул чересседельник, снял с коня торбу с овсом. Келарь все молчал.
– Так-то, дитятко, – сказал он наконец и посмотрел на Рябова косо. – Послужишь нынче создателю за грехи своя.
– За какие еще грехи? – чувствуя недоброе, спросил Рябов.
– Будто не ведаешь! – вздохнул Агафоник. – Позабыл будто! Карбас-то, я чаю, монастырский был? Потоплен тот карбас, взяло его море. Чей грех? Еще вспомнил: в прошлом годе муку ржаную монастырскую перегонял ты Двиною, два куля в воду упали. Позабыл? Чья мука была? Святой обители! И непочтителен ты, Ваня, в церкви божьей никогда тебя не вижу...