Страница 1538 из 1544
Привычка к неприятностям и даже бедам вошла в меня уже в первый год пребывания в должности начальника службы, сначала я радовался приличной вербовке в ЦРУ или просоветскому перевороту где-нибудь в Африке и старался заснуть с умиротворяющим ощущением победы. Но уже наутро (если не в середине ночи) догоняли дурные вести: проклятые перебежчики, оргия двух семей в посольстве (понятно, от пьянства и скуки, но от этого не легче), туземцы загадили автомобиль резидента и прочая гадость, сопровождаемая ядовитыми звонками из ЦК. Вскоре я уже засыпал, но не с радостным чувством, наоборот, чудилось, что в моем служебном кабинете, словно шекспировские ведьмы, разожгли костер уборщицы, дала дёру вся резидентура в Лондоне, и на работу срочно прибыла комиссия во главе с генсеком для разбора злоупотреблений, совершенных якобы при моем попустительстве. Уже не казалось, что я дирижировал человечеством, соединял или разъединял народы, определял умонастроение (и даже мировоззрение) отдельных партий, а балансировал на канате, причем все время падал вниз и отнюдь не на предусмотрительно растянутую сетку.
Поразительно, сколько за кордоном происходит ЧП (а если приплюсовать еще и те, что случаются у нас на родине, то вообще можно сойти с ума), и все они прямо или косвенно угрожают интересам нашего государства. Даже какая-то пустяковина вроде легкомысленных отношений президента Клинтона и Моники может перерасти в общенациональный кризис, в импичмент и смену всей политики страны. Половые отношения, на мой взгляд, не могут быть предметом изучения разведки (разве что в свете компрометации объектов разработки). Поэтому я первоначально отмахивался от таких сообщений, как гомосексуализм премьер-министра Эдварда Хита или свальный грех отдельных министров кабинета (неудобно даже было докладывать об этом в ЦК, это порой воспринималось, как намек на то, что и у нас возможны подобные безобразия). Но потом понял, что какой-нибудь обыкновенный французский секс может иметь непредсказуемые политические последствия. Беда в том, что все мы жили в системе, не предполагавшей свободы слова и публичности, и автоматически переносили наши особенности, включая мораль, на западное общество. Обстановка резко поменялась с приходом к власти меченного пятном, с его реформами и приверженностью к демократии. Никто не сомневался в необходимости реформ и омоложении руководства, все радовались, что на смену больным и старым людям придет новая когорта, и страна поплывет в светлое будущее с развернутыми знаменами. Но не тут-то было! Свобода, словно ржавчина, стала беспощадно разъедать все социалистическое сообщество, и прежде всего закачалась Восточная Европа, которая, разумеется, находилась под крылом службы, которую я имел честь возглавлять. В то время я еще не понимал, что Главный и его антураж поставили крест на былом единении, в том числе и на Варшавском пакте, тем более что в личных беседах руководство ориентировало меня на поддержку просоветских сил и сохранении статус-кво. Мои эмиссары в ГДР, Чехословакии и других братских странах пытались делать ставку на то, что раньше называли «здоровыми силами», однако затеянные нами процессы пробудили к жизни самую настоящую антисоветскую оппозицию с явным националистическим душком, она опиралась на поддержку Запада и вела себя чрезвычайно активно. Дело осложнялось тем, что наша линия постоянно вступала в противоречие с закулисными и открытыми действиями Главного, который не собирался закрывать шлюзы и дал волю «освободительным процессам», разрушающим всю сложившуюся в Европе систему, которую, кстати, сам Запад поддерживал в рамках Хельсинкских договоренностей. По сути дела, мы попросту сдали преданных друзей вроде Хоннекера или Ярузельского, мы братались с Западом за счет наших интересов, а Запад кормил нас только пустыми обещаниями. Мои доклады наверх вызывали только раздражение, и когда совершенно неожиданно для меня Главный согласился с Колем на объединение Германии, я понял, что всему конец. Последовала паническая эвакуация Западной Группы войск обратно в СССР (при этом все разворовывалось на ходу, да и обустраивать наших солдат и офицеров было негде, а на что пошли выделенные ФРГ на это дело марки, так и осталось загадкой). Да и кому до этого было дело, если потребовали независимости прибалтийские республики, весь СССР, ожили недобитые бандеровцы на Украине, и Главный метался в отчаянии, пытаясь заключить новый договор об СССР. И я метался между двумя огнями: лояльностью к Главному, который меня продвигал и, следовательно, доверял, и моими собственными чувствами и убеждениями, восстававшими против политического курса правительства. А было ли это правительство? Или горстка слепых энтузиастов, за которыми испуганно брели остальные товарищи, больше всего на свете боявшиеся, что их выпрут? В беседах со многими я чувствовал мутноватые обертона, намеки и полунамеки на несогласие (напрямую в политике говорят лишь олухи), которые не оставляли меня равнодушным и указывали на правильность моих сомнений. Постепенно образовался довольно широкий круг осторожных единомышленников, никто не открывал своих карт до конца и в случае опасности, несомненно, сдал бы всех остальных. Идея оттеснения Главного от власти вызревала незаметно и хаотично и не походила на конкретный план, в котором было расписано все по часам и даже по минутам. Этакое дружеское или благотворительное мероприятие, не носившее обязательного характера, — отсюда и неподготовленность, и аморфность так называемого заговора, Брут или даже граф Пален хохотали бы над беспомощностью и бездарностью участников. И вновь я убедился в том, что мы не вольны управлять событиями, они крутят нами, сминают, поднимают на гребень и беспощадно сбрасывают на дно морское, и бороздишь мордой камешки, захлебываясь и выплывая (если). Невольно вспоминается Кутузов на Бородинском поле, отлично понимавший, что он не в силах направить ход сражения, он всего лишь пешка в руках вышних сил, букашка Божья.
О том, как нелепо развалилась вся страна, много написано, и грязи много вылито на тех, кто проиграл, вызвав цепную реакцию отторжения, то бишь о нас, мятежниках, — поворачивается же язык вымолвить такое! Кто-то писал: «Мятеж не может кончиться удачей, в противном случае его зовут иначе». О поездке наших товарищей в Форос на унизительное свидание с Главным я узнал из программы «Время», а уже на следующее утро к моему подъезду подъехал фургончик, и подполковник, нервничая и извиняясь, объявил о моем аресте. Впрочем, в тюрьму не засадили (туда пошли те, кто повыше), но должности лишили и вскоре отправили на пенсию, к счастью, сохранив ведомственную поликлинику и прочие льготы, — неудобно было демократам уподобляться мстительным тиранам. Потом пошла череда комиссий, расследовавших злодеяния за все годы Советской власти, к счастью, все захлебнулось за неимением улик. Приплетали многое, намекали и на смерть Кирова, и на убийство Михоэлса, и на дело врачей (хотя тогда никого не пришили), и так далее до самой перестройки, на которую замахивались лишь немногие, опасаясь задеть попутно «первого президента России». А между тем главное преступление века лежало на поверхности: разлом СССР и мучения русских, оказавшихся на чужих землях, с клеймом «оккупантов» или хуже…
Однажды вечером я сидел в своем советническом кабинете (разумеется, на вахте дежурил вооруженный прапорщик) и растекался мыслью по древу, в данном случае по поводу желания жены приобрести новый махровый халат, стоил он не очень дорого, но требовал некоторого напряжения ресурсов. Неожиданно раздался звонок, и прапорщик доложил, что меня хочет видеть неизвестный вместе с молодым человеком, которого он представил как своего внука. Я попросил проводить их ко мне в кабинет. И вот передо мной явный представитель нашего ведомства (неведомые миру флюиды струятся из каждого, кто прикоснулся к тайнам организации), бодрый на вид (то бишь без палки и костылей и даже без явного пародонтоза). Юноша выглядел вполне интеллигентно и не походил на мальцов, которые на улице спрашивают, который час, а затем с помощью кастета решают проблему времени.