Страница 9 из 28
Сен-Мартен далёк от того, чтобы вслед за рядом консервативных интеллектуалов своего времени (Жозефом де Местром, Казоттом или Лафатером) считать революцию просто кровавым сатанински-преступным деянием, обернувшимся небесной карой и только потому и полезным [Chaquin 1974: 213–214]. Французская революция, в качестве «сжатой картины Последнего суда»[16] [Saint-Martin 1795: 12] ценна для Сен-Мартена тем, что, разрушив «политический» порядок вещей, она освободила людей от власти земных властителей, дав пример объединения их на основе «свободы, равенства и братства» в единую, пусть пока и национальную, семью. Обретая общечеловеческое измерение, она может «называться революцией рода людского» [Saint-Martin 1795: 17]. Этого дара нужно оказаться достойным, чтобы использовать его по назначению, отсюда и образ Революции как деяния свыше, взывающего о помощи людей:
«Величавое шествие нашей царственной революции и оглушительные события, её провозглашающие каждый миг, только людям неискренним или лишённым разума не дозволяют видеть в ней огненными буквами написанное исполнение категоричного декрета Провидения. Можно даже сказать, что работа Его уже почти выполнена, а вот с нашей стороны дело не исполнено до конца» [Saint-Martin 1795: 73–74].
Для Сен-Мартена революция, свидетелем которой он стал, имела богооткровенный характер, поэтому для него в истории было всего две религиозных «в прямом смысле слова» войны, то есть борьба иудеев за свою веру, закончившаяся их рассеянием, и Французская революция [Saint-Martin 1795: 18].
Сен-Мартен использует образ здания, где кроме подземной части есть цокольный и первый этаж, последний из которых над землёй уже возвышается. Земные властители, церковные, также как и светские, людей загнали в подземелье:
«Французы же, благодаря своей революции, закономерно из этого подземелья вышли и поднялись на цокольный этаж, но до тех пор, пока они до первого этажа не поднимутся, дело своё они сполна не упрочат. Я полагаю, что на этот-то этаж Провидение и планирует их привести, дабы предохранить не только от мрака подземелья, где вообще ничего не видно, но и от узких перегородок (bornes) цокольного этажа. Там ты видишь только то, что находится рядом с твоим домом, тогда как на более высоком этаже видно гораздо больше, да и за врагом следить удобнее» [Saint-Martin 1795: 74].
Сен-Мартен не мог и не должен был обойти проблему революционного насилия, тех «ужасов», о которых он был наслышан и жертвой которых сам только чудом не стал. В первой своей работе, «О заблуждениях и истине», по поводу «легитимности» восстания против законно действующей власти Сен-Мартен высказывается категорично:
«Безусловно осуждаю мятеж, даже в том случае, когда несправедливость главы государства и правительства достигла предела, когда ни первый, ни второе ни сохранили никаких следов той власти, что их власть установила (то есть, когда стали «безбожно несправедливы» – М. Ф.). Каким бы беззаконным, каким бы мятежным ни было подобное правительство, я уже показал, что это не подданный установил законы правления и его главных лиц, а значит и не их ему ниспровергать» [Saint-Martin 1775: 297].
В работе, вышедшей через два года после «Письма», втором отдельном труде Сен-Мартена на социальные темы, «Прояснение касательно объединения людей в общество» (1797), он повторит свой тезис из «Ошибок и истины»:
«Вот почему, пристальнейшим образом оценивая людские формы политической власти, повсеместно установленные на Земле, я очень далёк от того, чтобы желать их ниспровержения человеком, ибо мы никогда не знаем о той скрытой руке, что может действовать, таясь за видимыми. Да даже если бы они были несправедливыми, совсем не человеку в одиночку надлежит их ниспровергать, если не хочет он себя подвергнуть роковой судьбе тех, кто служит только наказанием народов, умея лишь самих себя заливать кровью [собственных жертв]» [Saint-Martin 1797:67].
Недоумения не должно возникнуть. Сен-Мартен сознательно отвергает насилие, но историософски оправдывает результаты, быть может, и достигнутые с его помощью. Игривый упрёк в том, что Сен-Мартен радуется итогу хирургической операции, но боится замарать себя кровью, бьёт мимо цели, так как для него творцом такой операции является не человек, свой собственный общественный организм не создававший, а божественное Провидение.
«Рука Его, подобно руке искусного хирурга, удалила инородное тело, и мы переносим все неизбежные последствия одной болезненной операции и боль, связанную с тем, что рану лечат. Но мы должны терпеливо и храбро её терпеть – каждый приступ боли нас делает только всё ближе к здоровью» [Saint-Martin 1795: 74].
Хотя во время военной службы Сен-Мартен не участвовал в боевых действиях, он время от времени жил в Париже в «неспокойные» годы, с 1792 г. вплоть до отъезда весной 1794 г., и вблизи видел вооружённую толпу. Во время кровавого штурма армией парижской коммуны дворца Тюильри, где находился король с семьёй, 10 августа 1792 г., Сен-Мартен находился в Париже, остановившись в особняке Батильды улице Фобург Сен-Оноре, и должен был выйти по делам, на одну встречу:
«Все люди в доме рыдали и едва не бросались к моим ногам, чтобы мне не дать выйти».
«Заботливая рука Провидения» же:
«…сделала так, что я вышел из дома за четверть часа до начала громкой стрельбы, такой сильной, что потрясла весь дом и сильно напугала тех, кто был там. Эта же рука сделала так, что я прошёл по бульвару. Ветер был северный и уносил вдаль шум канонады, так что я его вообще и не слышал».
По словам Сен-Мартена, он не раз и до этого оказывался близко к вооружённой толпе повстанцев, но «я был спокоен, и ничего со мной не приключилось» [MP № 298].
В труде 1797 г. Сен-Мартен если не переосмысляет, то уточняет свой взгляд на Французскую революцию как деяние не только божественное, но и людское:
«Да, в ней я, как и прежде, вижу руку Провидения. Но если говорить о подоплёке событий, я так же, как и ранее, вижу там и руку людскую, в том, что касается внешнего хода произошедшего, проявлений ожесточённой и буйной ярости, которые обесчестили это великое событие» [Saint-Martin 1797: 61].
Народ в «Прояснении» Сен-Мартен сравнивает с остроконечным прутом, служащим для того, чтобы погонять скот (aiguillon), «который пастух использует по своему желанию для того, чтобы животных вести туда, куда захочет. Одним и тем же прутом он быка ведёт на пастбище, на работу или на убой мяснику» [SaintMartin 1779: 61]. Насилие у Сен-Мартена лишено ореола святости, но Провидение может использовать и его в своих целях – совсем не будучи при этом чем-то обязанным творцам «беззакония».
В последние годы жизни Сен-Мартен публикует не только «Крокодила», но и две крупные философские работы: «О духе вещей» (1800) и «Министерство человека-духа» (1802). Один ёмкий образ из первого из этих трудов поможет понять то значение, которое Сен-Мартен придавал революционным событиям. Продолжая развитую ещё в «Письме» аналогию между судьбой иудаизма и течением Французской революции, он рассуждает о различии «иудейского» и «французского» пути – удивительно сходных [Поляков 2009: 156–157]. Если «иудейский» путь – это «молитва без отечества», то есть объединение людей только на религиозных началах, то «французский» – «отечество без молитвы», то есть связь людей на началах исключительно гражданских, внерелигиозных, Революцией низверженных. Они сущностно неразрывны, ибо в равной мере ведут к мысли о том, что священным для человека может и должно быть его небесное, а не земное и, если угодно, «родовое» отечество. Никакого третьего пути кроме религиозного и гражданского[17] для него не существует. Глубинное сближение двух этих «путей», важное для позднего Сен-Мартена, обретёт художественную форму в «Крокодиле», где религиозно-философский союз Ле Жанье и Елеазара, «французского» ученика и «иудейского» учителя, соседствует с любовной линией Урдека, соратника Ле Жанье, и Рахили, дочери Елеазара. Конечно, личную нотку придавала этому объединению близость французского аристократа Сен-Мартена своему учителю, иудею по происхождению Паскуалли.
16
Перевод: «полотна с зарисовкой Последнего суда» (image abrégée du jugement dernier) предпочтительнее.
17
Мысль о единстве родовом как критерии объединения людей он бы с отвращением отверг, вероятно, посчитав её низведением человека до уровня животных, которых спаривают для получения «правильного», чистокровного потомства. Пройдёт много времени после его смерти, прежде чем благодаря варваризации в XX в. слово «раса» станет не узко-антропологическим, а полноценным политикокультурным термином.