Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 3



Владимир Гриньков

Уезжать и возвращаться

В жизни всё гораздо иначе, чем кажется поначалу. Где я это услышал, от кого – мне невдомёк. Когда-то эта фраза казалась мне легковесной и бессмысленной. Шутка такая, к бабке не ходи. И только со временем я обнаружил, что шутками тут и не пахнет. Мы часто ошибаемся, торопясь дать оценку событию или человеку какому, и только позднее всё переворачивается с ног на голову, и то, что мы поначалу оценивали вот так, на самом деле надо принимать вот эдак. Или гораздо иначе, как и сказано в той самой фразе. У меня на этот счёт уже скопился кое-какой опыт. Вот я вам расскажу сейчас.

Бывают случайные встречи, которые врезаются в память навсегда. Сколько будешь жить, столько и вспоминать. Не выветривается, а сохраняется где-то в закоулках памяти.

Эта история приключилась несколько лет назад. В лесном краю, куда меня направили.

Глушь. Самая настоящая. Сквозь зелёное лесное царство, прорезая его из конца в конец, с запада на восток, проложена железнодорожная магистраль. Вот там жизнь и кипит. А от одной из станций, которая зовётся Шелемаха, уходит на север одноколейный путь. Триста километров в одну сторону. Безлюдье. Жильё встречается редко-редко. И когда едешь – всё время за окном лес, лес, лес. Глушь, я же говорю. И так до самого Октябрьского. А как в Октябрьское приехал – всё, выходи. Тупик. И поезд дальше не идёт.

Поезд здешний называется мотаня. Так, видно, местные придумали. Вообще он на самом деле Шелемаха—Октябрьское. Но вот мотаня – и всё. Спрашивал я у тамошних жителей, что за название такое. Точного ответа нет. Одни говорили, что поезд этот мотается туда-сюда-туда-сюда. Вот и мотаня, мол. А другие говорят, что раскачиваются вагоны на старой колее, где шпалы ещё сохранились деревянные, мотаются с боку на бок, будто переваливаются – так что мотаня. Ну, нехай будет так, как говорила моя бабушка.

В мотаню в тот день я сел в Шелемахе. Состав стоял на дальнем пути. Что правильно. С глаз долой. Вид у состава был – «Позор РЖД», как у нас порой шутят. Вагоны старые, хотя и покрашены не так давно. А красили их, видно, наспех, не ободрав старую краску. Так что там, где она когда-то обвалилась кусками, новая краска, конечно, легла, да выемки-то на боках вагонов остались, отчего вагоны эти напомнили мне тех несчастных, что переболели оспой – такие же у них негладкие, в ямках, лица, как бока у этих вагонов. Ржавчина цвета крепкого чая проглядывала там и тут. Окна в чёрной саже и потёках. Мотаня – одно слово.

Гуднул за спиной приближающийся поезд. Я обернулся и увидел стремительно летящего к станции красавца. Первый скорый. «Россия». Фирменный. Владивосток – Москва. Он как летел, так и не сбавил даже хода. Не останавливался в Шелемахе никогда. Прожектор локомотива слепящим лучом пронзал неплотные морозные вечерние сумерки. Красивые новенькие вагоны пронеслись мимо меня серо-красной ракетой, только и промелькнули освещённые окна, а лиц счастливчиков не разобрать – такая скорость была. Последний вагон на мгновение окатил меня красным светом фонарей, да и потускнели они сразу, потому что скорый поднял за собой такую пургу, будто туман какой на землю опустился, не иначе. Я когда-то роман читал. «Золотой телёнок». Там жулик один по фамилии Бендер с дружками прячется в придорожной канаве, а мимо в темноте мчатся машины, участвующие в автопробеге. И вот мне почему-то запомнилась такая фраза:

«Настоящая жизнь пролетела мимо». Вот прямо как сейчас мимо меня.

Проводница стояла у вагона, пританцовывая. Проводницу в ней признать было трудно.

Старое вытертое пальто в крупную клетку, грязно-серый пуховый платок, повязанный так, что он скрывал почти всё лицо, только глаза и выглядывали настороженно, да валенки, явно большие для этой женщины. Так выглядят торговки на базарах в маленьких российских городках.

Я поздоровался и сказал шутливо:

– А я думал – пассажирка. В таком пальто и в валенках.

– Ага. Потеплело у нас. Аж до двадцати пяти мороза, – окатив меня посмурневшим взглядом, ответила проводница. – Так я валенки сниму, пожалуй. Всё ж таки жара.

Билет она проверять не стала. Я поднялся в вагон. Внутри он, понятное дело, не смотрелся лучше, чем снаружи. По одной едва живой лампочке светились в служебном отделении и в малом коридоре, что перед ним, а дальше тянулся почти полностью тёмный большой коридор, в конце которого из-за стекла двери пробивалось тусклое свечение. Дверца кипятильника оторвана. Шторок на окнах нет. И запах, который бывает только в старых вагонах. Смесь «ароматов» сгоревшего угля, грязных матрасов, дешёвой дорожной еды и дыхания десятков разновозрастных людей.

В первом же пассажирском отделении, сразу за купе отдыха проводника, я увидел двух мужчин – крепкого располневшего мужика в возрасте сильно за сорок, и тщедушного старика с лысой головой и острым, похожим на клюв, носом. Они молча сидели на нижних полках напротив друг друга. И ещё были две женщины, эти через проход.

– Не возражаете? – спросил я у мужчин. – Доброго вам вечера.

Я забросил свою полупустую сумку на верхнюю полку. Сел рядом со стариком. Если бы не окно, из-за которого пробивался в мрак вагона неяркий свет от далёкого здания вокзала, мы и не видели бы друг друга.

– Вечер будет добрый, – с большим запозданием сообщил мне сидящий напротив мужчина.

Как будто пообещал.



Голос у него был низкий, что очень ему шло – при его комплекции. Такие люди говорят неспешно, каждое их слово имеет вес, и они словно напоказ упиваются своей значительностью, не всегда чем-либо подтверждаемой, но лично ими воспринимаемой как данность. Не люблю таких. От них только притеснения и плохое настроение. У нас Башмыхин таков. Как скажет что – мурашки у меня по коже. Было бы куда уйти – я уволился бы с превеликим удовольствием. Хотя этот попроще, чем Башмыхин. Стрижен коротко, под ёжик. И толстая золотая цепь на шее. Либо хозяин двух-трёх магазинчиков на городском рынке. Либо лесопилку держит где-то здесь, к примеру.

– Как имя-отчество Ваше, любопытствую я, – произнёс мой попутчик так, как и вправду наш Башмыхин мог бы спросить.

Вот представьте: кабинет большой, в нём стол размером в два таких отделения, как то, в котором мы сейчас поедем, к нему ещё один приставлен так, что буква Т получается, если сверху на него взглянуть, и где-то там, далеко от тебя, за столом сидит Башмыхин, и тебе что- нибудь говорит или спрашивает, допустим. И вот если спрашивает – так сердце сжимается, будто ты и не в кабинете начальника, а перед следователем, и каждое оброненное им слово – год тюрьмы тебе. «Фамилия, имя, отчество», – скажет следователь. Три года. Так и с Башмыхиным. Вроде, обычные слова у него. А не забалуешь.

Я замялся с ответом, а попутчик мой повторил с нажимом:

– Имя-отчество, в смысле.

– Александр Александрович, – ответил я.

И зачем соврал? Ну, чего такого здесь? Хорошо ещё, что темно было. Лица моего не разглядеть. А то ведь взгляд метнулся мой, ага.

Мотаня наша тронулась. И не так уж незаметно. Вагон дёрнулся, отчего скрипнул, будто мебель старая. Поплыло за окном здание вокзала.

– Поехали, – шепнула одна женщина другой.

Они смотрели за окно, а там потемнее было, чем с нашей стороны. Пришла проводница. Буркнула едва различимо:

– Билеты!

С женщин тех начала.

– А меня Пётр Тимофеевич сталбыть, – сказал сосед. Представился. – Такое имя дадено при рождении.

Проводница повернулась к нам, молча протянула руку за билетами. Я свой отдал ей, и Пётр Тимофеевич со стариком тоже.

– Свет будет? – спросил у проводницы мой сосед.

Она ушла, будто и не слышала.

– Не в духе женщина, – произнёс Пётр Тимофеевич таким тоном, что я подумал о близком скандале.

Вроде как угроза даже в его голосе угадывалась.

Мотаня, поскрипывая на стрелках, выкатилась со станции. Здесь фонари уже и не попадались. Только светились замёрзшие окна одноэтажных деревянных домов, да фары редких автомобилей позволяли на мгновения увидеть, как в промёрзшем воздухе поднимаются вертикально дымы из печных труб.