Страница 2 из 17
О гастрономических пристрастиях Крылова, чтобы не сказать о его обжорстве, вспоминали все его знавшие или хотя бы обедавшие в его обществе. «Теперь надо рассказать, какой был тогда еще не старый и не дедушка Крылов. Грязный был голубчик, очень грязный! Чистой рубашки я на нем никогда не видала; всегда вся грудь была залита кофеем и запачкана каким-нибудь соусом; кудрявые волосы на голове торчали мохрами во все стороны; черный сюртук всегда был в пуху и пыли; панталоны короткие, как-то снизу перекрученные, а из-под них виднелись головки сапог и желто-грязные голенища… Да, не франт был Иван Андреевич, и несмотря на это, ему все смотрели в глаза и чуть на него не молились. Всегда к его приезду m-me Греч и Лобанова старались ему приготовить к обеду что-нибудь его любимое, вкусное. Как теперь его вижу, как он сидит у Лобановых за столом, жадно ест солонину и говорит: “Нет, господа, это еще не решено, что лучше: солонина горячая или холодная!”»[7]. Ср. у Вяземского: «А сам Крылов! Можно ли не помянуть его в застольной летописи? Однажды приглашен он был на обед к императрице Марии Федоровне в Павловске. Гостей за столом было немного. Жуковский сидел возле него. Крылов не отказывался ни от одного блюда. “Да откажись хоть раз, Иван Андреевич, – шепнул ему Жуковский. – Дай императрице возможность попотчевать тебя”. – “Ну а как не попотчует!” – отвечал он и продолжал накладывать себе на тарелку. Крылов говорил, что за стол надобно так садиться, чтобы, как скрипачу, свободно действовать правою рукою. Так и старался он всегда садиться. Он очень любил ботвинью и однажды забавно преподавал он историю ее и чрез какие постепенные усовершенствования должна была она проходить, чтобы достигнуть до того, чем она ныне является, хорошо и со всеми удобствами приготовленная»[8]. Смерть Крылова, согласно распространенной в тогдашнем обществе версии, последовала от гастрономических излишеств: «Предсмертная болезнь его, последовавшая от несварения пищи в желудке, продолжалась несколько дней. То, что в этой старости прекратило жизнь, в прежнее время, конечно, прошло бы благополучно. На ужин себе (сбылось предсказание его об этих ужинах) он приказал подать протертых рябчиков и облил их маслом. Помощь врачей оказалась недействительною. Я. И. Ростовцев не оставлял его в эти дни. Крылов, в полной памяти, не оказав никакого знака малодушия, покорился воле судьбы. За несколько часов до кончины, разговаривая с Яковом Ивановичем, он еще по привычке вводил апологи в свои речи – и шутя сравнил себя с крестьянином, который, навалив на воз непомерно большую поклажу рыбы, никак не рассчитывал излишне обременить своей немощной лошади только потому, что рыба была сушеная. Наконец Яков Иванович, желая приготовить его к исполнению христианского долга, спросил его как бы случайно: “Не мнительны ли вы, Иван Андреевич?” – “Я? – отвечал он. – А вот я вам расскажу, как я не мнителен. Давно как-то, лет сорок назад, я почувствовал онемение в пальцах одной руки. Показываю доктору. Он спрашивает меня, как вы: не мнителен ли я? Нет, говорю”. “Так у вас, – продолжал он, – будет паралич”. – “Да нельзя ли помочь?” – спросил я. “Можно: вам надобно всю жизнь не есть мясного и быть вообще очень осторожным”. “Как же вы поступили?” – прервал его Яков Иванович. “Месяца два я исполнял предписание доктора”. – “А потом?” – “А потом, как видите, до сих пор все ем. Вот как я не мнителен”, – заключил Крылов» (Плетнев 1845, 75–76).
Эти и некоторые другие забавные особенности частной жизни Крылова, между тем, отмечались в первую очередь потому, что они оттеняли другие, вполне серьезные, аспекты его биографии и личности. Неслучайно П. А. Вяземский счел нужным подчеркнуть несоответствие расхожих представлений о нем его подлинному умственному облику: «Крылов был вовсе не беззаботливый, рассеянный и до ребячества простосердечный Лафонтен, каким слывет он у нас. Он был несколько, с позволения сказать, неряшлив; но во всем и всегда был он, что называется, себе на уме. И прекрасно делал, потому что он был чрезвычайно умен»[9].
Ум Крылова ассоциировался с лукавством, простодушием и народностью: «Конечно, ни один француз не осмелится кого бы то ни было поставить выше Лафонтена, но мы, кажется, можем предпочитать ему Крылова. Оба они вечно останутся любимцами своих единоземцев. Некто справедливо заметил, что простодушие (naivete bonhomie) есть врожденное свойство французского народа; напротив того, отличительная черта в наших нравах есть какое-то веселое лукавство ума, насмешливость и живописный способ выражаться: Лафонтен и Крылов представители духа обоих народов»[10].
Крылов обладал выдающимися способностями к изучению языков. «Гнедич рассказывал мне, как баснописец наш И. А. Крылов совершил великий подвиг, выучившись по-гречески. Ему уже более 50 лет; известны характерные черты его: гастрономия, сонливость, рассеянность, притом и толщина его. Все это не предполагает усидчивости и терпения. Однако дело началось так: какой-то приехавший сюда француз объявил, что будет легчайшими способами учить по-гречески. Крылов, который жил об дверь с Гнедичем, приходит к последнему и сказывает, что его подговаривает генерал-майор Орлов учиться вместе. “Хорошо, – возразил Гнедич, – купи же себе Библию, да пусть она лежит у тебя в ящике, авось выучишься!” – “И полно! будто уж я так ленив!” Этим разговор кончился и уже никогда не возобновлялся; только раз Гнедич находит в ящике у соседа своего действительно греческую Библию в пыли и в сырости и смеючись вынимает ее. “Что, брат, – говорит он Крылову, – выучился по-гречески?” – “Да начал было, – отвечает тот – однако твоя правда, не мне учиться”. Проходит два года. Гнедич и Крылов обедали раз у начальника библиотеки, Оленина. Крылов имел обыкновение после обеда уходить тихонько, чтобы соснуть. Только вдруг сын и дочь Оленина ведут баснописца под руки и у него несколько странная мина. “Что, брат, поймали?” – говорит Гнедич, думая, что его не пустили идти домой. “Да!” – отвечает тот. Вслед за тем входит Оленин с тремя фолиантами. “Вот вы, Иван Андреевич, спорили со мной, – говорит он Крылову, – что такое-то слово имеет одно только значение. Напротив, я нашел и другие”. Подает ему “Илиаду”. Крылов читает по-гречески и переводит. Гнедич думает, что это шалость, и рассказывает свою, как его просили выучиться по-английски и как он мистифировал приятелей, затвердив одну страницу. Развертывают Гомера в другом месте; Крылов читает и переводит. Гнедич смотрит на него большими глазами. “Пустое, все я не верю! Пожалуйте мне, – у вас Ксенофонт”. Подают Крылову, он читает и переводит. Тогда уже Гнедич не мог не поверить, и все прежние стратажемы его соседа для него объяснились. Например, как он не пускал его в свой кабинет, извиняясь, что там не чисто (что и действительно правда, ибо Крылов очень неопрятен и Гнедич еще благодарил его за это, говоря: “хорошо, что ты знаешь нынче стыд”), как покрывал своею расходною книгою греческие увражи и пр. Крылов и Гнедич пошли наконец к себе и тут всю ночь напролет рассуждали об этом трудном языке и о том, как успел Крылов в два года ому выучиться. Последний рассказывал, что он читал авторов обыкновенно часов до четырех ночи, и как у него были стереотипные издания, то над ними он принужден был надеть очки. Замечательно, что он свою Фенюшку выучил узнавать греческих авторов, может быть, по тому, что они, от времени, а больше от неопрятности были, каждый отличительно от другого, испачканы и засалены. “Подай мне Ксенофонта, “Илиаду”, “Одиссею” Гомера”, – говорил он Фенюшке, и она подавала безошибочно»[11].
Сделалась известна и любовь его к музыке: «Весьма немногие знают, что Крылов страстно любил музыку, сам играл в квартетах Гайдна, Моцарта и Бетховена, но особенно любил квартеты Боккерини. Он играл на первой скрипке. Тогда давали концерты в Певческой школе. В первом ряду сидели – граф Нессельрод<е>, который от восторга все поправлял свои очки и мигал соседу, князю Иллариону Васильевичу Васильчикову, потом сидел генерал Шуберт, искусный скрипач и математик. Все математики любят музыку. Это весьма естественно, потому что музыка есть созвучие цифр. Во втором ряду сидела я и Карл Брюллов. Когда раз пели великолепный “Тебя, Бога, хвалим”, который кончается троекратным повторением “аминь”, Брюллов встал и сказал мне: “Посмотрите, ажно пот выступил на лбу”. Вот какая тайная связь между искусствами! Когда четыре брата Миллеры приехали в Петербург, восхищению не было конца. Они дали восемь концертов в Певческой капелле, играли самые трудные концерты Бетховена. Никогда не били такт, а только смотрели друг на друга и всегда играли в tempo. Казалось, что был один колоссальный смычок. После обедни в большой церкви в Зимнем дворце, где пели певчие, начиналось пение. Я ездила на эти концерты. Это был праздник наших ушей. Илларион Васильевич Васильчиков говорил: “Важные, чудесные квартеты Бетховена, а я все-таки более люблю скромные квартеты старичка Боккерини. Помнишь, Иван Андреевич, как мы с тобой играли их до поздней ночи?”»[12].
7
Каменская М. Ф. Воспоминания // Исторический вестник. Т. 55. 1894. С. 605.
8
Вяземский П. А. Полн. собр. соч.: Т. 1–12. Т. 8. СПб., 1883. С. 371–372.
9
Вяземский П. А. Полн. собр. соч.: Т. 1–12. Т. 1. СПб., 1878. С. 162–163.
10
Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 16 т. Т. 11. М.; Л., 1949. С. 34.
11
Княжевич В. М. Материалы для биографии И. А. Крылова: (Из заметок, писанных в 1820 году) // Сборник статей, читанных в Отделении русского языка и словесности Имп. Академии наук: Т. 6. СПб., 1869. С. 343–344.
12
Смирнова-Россет А. О. Дневник; Воспоминания. Л., 1989: (Литературные памятники). С. 59–60.