Страница 8 из 16
Молодые люди переглянулись.
– Ну все, падлы, – здоровяк злобно сплюнул. – Сейчас вам…
Колян не стал дослушивать анонс. Вместо этого он подпрыгнул и пнул здоровяка ногой в промежность. То ли Колян промахнулся, то ли пах не был слабым местом парня, но пинок никакого видимого эффекта не произвел.
– Вали их, – рявкнул пузатый и ткнул кулаком в лицо Коляна. В ту же секунду двое набросились на Павлика, а я согнулся пополам, получив удар под дых.
Спустя еще один миг и два удара, наблюдать за происходящим мне стало сложно, так как я оказался на земле и предпочел прикрыть лицо руками. На ребра, спину и затылок градом сыпались пинки и тычки. Я подумал, что удача, пусть и частично, на моей стороне. Благодаря выпитому алкоголю, я почти не чувствовал боли. Я не ощущал ни злости, ни страха. Казалось, что еще немного, и я усну от монотонности происходящего. Эта случайная мысль меня обеспокоила. Может быть, я умираю, и это смерть тяжелыми ботинками выколачивает из моего тела череп? Умирать почему-то совсем не хотелось. Но что заставляет меня цепляться за жизнь? Животный инстинкт самосохранения или простая привычка? Неспособность представить, как можно взять и перестать жить? В памяти всплыл образ несущегося на меня грузовика с ослепляющими фарами, на крыше которого…
– Степа, ты живой? – голос Павлика прервал мои размышления. Ударов больше не было – я даже не заметил, когда они прекратились.
– Живой, – ответил я. Звук собственного голоса пробудил во мне чувство, которого я раньше никогда не испытывал. Мне захотелось петь, смеяться, танцевать, целоваться и кричать от восторга одновременно. Неужели я так радовался тому, что остался жив? Действительно ли я поверил, что моей смертью окажется четверка парней, которым нет до меня никакого дела, как и мне до них?
– Тогда вставай, – надо мной склонился Радик. Прежде чем взяться за его протянутую руку я подобрал валяющуюся рядом со мной коробочку с мятными пастилками, которую, вероятно, обронил один из напавших на нас.
– Радик, ты вспомнил, как со столбов слезать? – Колян улыбнулся разбитыми губами.
– Какое там, – отмахнулся Радик. – Когда эти отморозки начали вас метелить, я и забыл, что на столбе сижу. Спикировал на них, как коршун. Одному нос набок свернул, другому солнечное сплетение пробил, а другие струсили и разбежались. Я же два года боксом занимался. У меня удар на девяносто один процент поставлен.
– Да, парни, а мы все-таки круто по мордам отхватили, – Павлик провел ладонью по лицу, размазывая кровь.
– Круче не бывает, – согласился Колян. – Будут знать, как с нами связываться.
– Радик, может, расскажешь, чего ты на столбе забыл?
– Да я это… – Радик запнулся.
– От футбольных фанатов прятался?
– Ну да, как же, – Радик усмехнулся. – Это им меня бояться надо, а не мне их. А на столб я залез, чтобы оглядеться. Тут толпа такая была – одни шкафы, ничего за спинами не видно.
– И что же ты хотел разглядеть?
– Вот вы пристали со своим «что где когда», – фыркнул Радик. – Не помню я, пьяный был. Вообще не знаю, как здесь оказался.
– Хочешь конфету? – я протянул Радику найденные мятные пастилки.
– Нет, – ответил Радик. – Я бы лучше выпил чего-нибудь.
15
– Боже, что случилось? – ахнула мама, увидев меня.
– А что? – я подошел к зеркалу. Вид у меня был действительно неважный – лицо в грязи и запекшейся крови, с разбитым носом и губами, ставшими пухлыми как у Радика. – Ничего страшного, мам. Я просто в секцию бокса записался.
– Ты меня дурой считаешь. А я и есть дура, если так тебя воспитала, – мама заплакала.
– Правда, ничего страшного. Хулиганы поколотили, с кем не бывает.
– А если бы это наркоманы были? Если бы они тебя убили?
– Ну не убили же, – ответил я. Ответ на вопрос, что было бы, если меня убили, был очевиден – я бы умер. Но мама, похоже, считала иначе. Словно моя смерть стала бы моим же непростительным преступлением против нее.
– Иди, умойся, ужин на столе, – мама, всхлипывая, ушла на кухню.
После умывания и ужина я стал выглядеть немного лучше. Ребра ныли, но вполне терпимо. Мое тело оказалось довольно прочным. Может быть, это ему не хотелось умирать, а не мне? Легко понять, что организм, родившийся живым, не желает менять свой статус в ущерб стабильности какого-никакого существования. Организму, привыкшему делить свои клетки и разрастаться, должно быть трудно представить, каково это – разлагаться и уходить в прах, оставляя вместо себя неприхотливые кости. Но почему для одного организма гибель другого организма может быть настолько труднопереносимой? Ранит ли мышь смерть ее родителей, детей или каких-то других мышей? Пока люди не овладели мышиной речью, едва ли удастся узнать точный ответ на этот вопрос. Но, так или иначе, смерть ближних не приводит мышей к депрессии, потере аппетита или суициду. Так что же не так с людьми? Они вкладывают в других слишком большую часть себя?
В случае с детьми, пожалуй, так и есть. Если умирает ребенок, то такую потерю можно сравнить с убыточным вложением капитала. Хозяйственный человек, чей купленный для откорма поросенок погибает, неизбежно из-за этого огорчается. Хотя само это сравнение должно вызывать омерзение у любого человека, потому что… А, собственно, почему? Потому что дети объясняются словом «любовь», которое по природе своей необъяснимо, а, значит, как и смерть, способно поставить точку в любом споре? Или потому что это сравнение наиболее точно отражает действительность, а человек привык лгать всегда и всем, включая себя? Ведь лицемерие – далеко не последняя вещь, отличающая людей от мышей.
Смерть родителей люди переживают не многим лучше. Они чувствуют потерю защиты, которую обеспечивали родители? Или в дело снова вмешивается нечто невыразимое, прячущееся за словом «любовь»? И не это ли слово прячет вину в мелких грешках, смешанную с детскими воспоминаниями? С привкусом тех времен, когда все было хорошо – родители были молоды и улыбались, они были добрыми, как тот далекий мир вокруг, или гораздо добрее, если мир вдруг оказывался злым и холодным. А, быть может, причиной тому понимание, что кроме родителей, сделавших свое капитальное вложение в тебя, никому ты больше не нужен. Впрочем, как и они, твои основные если не единственные акционеры.
Что заставляет скорбеть об ушедших друзьях и подругах? Невозможность сказать «привет, как дела, а я купил себе новое пальто, как оно тебе, по радио слышал, что на следующей неделе обещают заморозки»? Сказать эти ненужные слова тому, кто их непонятно зачем выслушает, но позволит говорящему не чувствовать себя ненужным. Иметь друзей – это все равно, что знать, что ты не один, что вас много. И если сунется беда, то вместе вы прогоните ее разговорами о погоде. Но ведь совершенно очевидно, что беды разговоров не боятся. Так зачем взрослому самостоятельному человеку нужен друг? Чтобы быть свидетелем… Свидетелем твоей жизни? Очевидцем существования тебя, таким, каким ты был? Не для этого ли предназначены рукопожатия и дружеские объятья? Они доказывают, что ты и твой друг живы. Что можно коснуться друг друга, и видимый образ не призрак, а живое существо.
Но ведь нередко друзья и подруги оказываются вне зоны досягаемости. Причиной этому может быть переезд в другой город, ссора, изменение приоритетов и вообще что угодно. И такие потери человек не оплакивает, хоть разницы между ними и физической смертью друзей нет никакой. Так где же этот механизм, срабатывающий от известия о том, что умер кто-то, с кем уже много лет не было даже «привет, как дела»? Уж не в единственной ли настоящей человеческой вере? В вере в то, что все еще изменится, станет лучше, и, возможно, старые друзья еще вернутся? Но если это так, что мешает взять и позвонить человеку, которого хочешь увидеть? Почему нельзя попросить о встрече или просто поговорить с ним о погоде? Может быть, смысл смерти еще и в том, чтобы люди не только изобрели телеграф, телефон и электронную почту, но и научились ими пользоваться по назначению – звонить и писать живым людям, не дожидаясь, пока те перестанут дышать, сменив лицо на совершенный оскал черепа.