Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 23

Вот, пробежал лисенок.

Упорхнула бабочка.

Ветер поднял пыль.

Дождик закапал.

Мясник скабрезно улыбнулся.

Пожалуйте к столу!

Скатерть пахнет мылом.

Ни смерти, ни бессмертия, ни параллельной реальности.

Нежная ты стала, Дуняша!

Из письма переводчику Кафки.

Прочитал по-немецки главу из Замка.

Замок по-немецки – дас Шлосс – это ОНО.

ОНО, оно, оно, расползшееся на вершине горы чудовище, спрут…

А по-русски это грамматический вечно ОН – зловещий карбункул, солевой кристалл. Как переводить?

Да и вообще – непонятно, зачем этот очевидный кошмар, этот мазохистский бред несчастного туберкулезного еврея тянуть-тянуть как резину?

Единственный твой шанс победить гладковатую, смазанною маслицем для комфортного прожора Р-Ковалеву – это передать терпкость, неприятность немецкого языка автора. Это будет приближением к настоящему Кафке – но читатели возопят.

У тебя там «Крепостная гора» в первом абзаце отсылает сразу в фальшивое пространство. Нет у Кафки никакой крепости. У Ковалевой – «Замковая гора», это тоже плохо.

Я бы написал так: «Вершина холма, на котором расположился Замок, была окутана туманом и тьмой…»

Помните, как на вузовских экзаменах по идеологическим предметам нас заставляли «суть» излагать? Как будто у всей этой коммунистической отрыжки была какая-то суть. А мы с мордами, изо всех сил демонстрирующими энтузиазм и страстное желание изложить эту самую сокровенную марксистско-ленинскую суть, продолжали лить бессмысленную словесную воду. На школьном выпускном экзамене по литературе в далеком 1973 году меня попросили изложить суть конфликта между главными героями в пьесе Тренева «Любовь Яровая». Это был удар ниже пояса. Потому что пьесу эту я не читал. Как кстати не прочитал ни в школьные времена, ни потом, ни «Как закалялась сталь», ни «Молодую гвардию», ни одной работы Маркса и Ленина. Потому что интуитивно чувствовал, что эта ядовитая гадость отравит мне внутренности. На мою беду, я не только не читал пьесу Тренева, но даже не знал, что «Любовь Яровая» – это имя женщины. Не обращая внимания на то, что «Я» – это заглавная буква, я сам для себя решил, что «Любовь Яровая» это некая любовь на яру. Что такое «яр» я тоже толком не знал, хотя «Бабий яр» в урезанном виде и читал. Родители дали книжечку, заклиная никому не показывать и не рассказывать… Я тогда, на экзамене, подумал и вообразил, что «Любовь яровая» – это пасторальное описание любви колхозников к Ленину и партии после сбора урожая. В овраге. Соцреализм в зените. Потом поправил себя – не в овраге, а на берегу реки. Какой реки? Натурально, Волги. Собрали мол советские труженики урожай и начали праздновать на яру, на берегу великой реки Волги, водить хороводы, заплетать венки, жечь костры, танцевать (зипуны, плисовые шаровары, усы, сдобные бабы, ансамбль Моисеева), славить Ленина и партию, и петь хором патриотические песни. Но, почему, черт побери, они от меня требуют рассказывать о каком-то конфликте между главными героями? Ага, догадался я, в пшенично-серебряную компанию с серпами и балалайками, втерся сорняк-вредитель. В то время, пока все мирно празднуют и любят, он, злодей и сын кулака, никого не любит, он жжет собранное в непосильной битве за урожай зерно и одновременно отравляет колхозные колодцы. Одной рукой жжет, другой отравляет. И мерзко посмеивается. Но один из колхозников – сын полка и сознательный пионер Павлик Морозов давно разоблачил кулацкую гадину и пытается в одиночку, не испросив разрешения и совета у старшего товарища, седовласого парторга Сидорчука, пресечь преступные действия негодяя. Вот вам, товарищи, и конфликт. Борьба хорошего с еще лучшим. Сознательный пионер рвется вперед, седовласый парторг пытается направить его энтузиазм в единственно верное русло… Фантазия моя побежала дальше легко-легко, как фея по тропинкам Зазеркалья, и я начал, не называя имен, вдохновенно пересказывать экзаменационной комиссии мой собственный сюжет «Любви Яровой». Я так увлекся, что даже не заметил, как вытягивались лица экзаменаторов, вытягивались, вытягивались, а потом еще и покраснели. А затем и побурели от справедливого гнева. А потом…

Да-с, потом…

Потом было еще смешнее. Поскольку моя возмутительная галиматья не противоречила фундаментальным советским идеологическим установкам, меня не стали топить, а начали задавать мне наводящие вопросы. Я отвечал – впопад и не очень – стихотворными цитатами.

Меня спросили, в каком здании помещался ревком.

– Ревком? Аааа… Режу в среднюю. Приветствую тебя, пустынный уголок, приют спокойствия, трудов и вдохновенья, где льется дней моих невидимый поток на лоне счастья и забвенья. Я твой, я поменял порочный двор Цирцей, роскошные пиры, забавы…

На меня недоуменно посмотрели и спросили, что рассказал матрос Швандя машинистке Пановой. Тут я, неожиданно для самого себя запел.

– Я расскажу тебе много хорошего / В ясную лунную ночь у костра. / В зеркале озера звездное крошево…

– Крошево?

– Ну да, крошево, от крошить. Как у Горация. Дева, узнать не стремись, когда перестанет Юпитер, скалы у брега крошить волнами Тирренского моря. Будь разумна, вино очищай…

Ну и дальше в том же духе. Экзаменаторы не знали, что делать, дуровозку вызывать или пятерку ставить. Стихов и песен я знал тогда чертову кучу – через полчаса меня отпустили с миром.





Об «Архиерее» Чехова.

Единственное наслаждение – это припасть устами к метафизическому источнику бытия. К устью существования. Ощутить радость от соприкосновения с исконной неопределенностью, безначальностью, трансцендентностью всему профанному. И элегантно маскируя реальностью – непознаваемое – написать рассказ об этом, ни разу не упомянув главное…

Таков и Архиерей.

Так и будет, бедный, кружиться над нами, мотылек.

А мы будем о нем плакать…

Письмо пианисту.

Репетиции слушать интереснее, чем полный концерт, может быть потому, что все устали от этих больших законченных классических форм – прослушали их уже сто раз в очень хороших исполнениях. А тут – контраст между словами, паузами, шумами – и вдруг возникающей и, главное, пропадающей прекрасной музыкой.

Большая форма – что музыкальная, что живописная, что литературная – это диктат, тебе диктуют сорок минут, а ты должен восторгаться и воспарять, и падать, и разбиваться…

Осточертели, мамочка, эти американские горы уже в юности (романы-жан-кристофы, историческая живопись аля утро стрелецкой казни, оперы-лоэнгрины, первые концерты, седьмые симфонии).

А репетиция – подготовка – это то, что люди уже почти и забыли после сотен парадных-королевских-торжественных и торжественнейших концертов – это живая музыка, игра, игра на рояле и других инструментах, чудесный теннис, где не только дирижер неистовствует и его музыканты наяривают, но и сами Чайники-Рахманы-БетховЕны по площадке бегают в коротких штанах, и мы, слушатели, вместе с ними. Убежден, что крохотными лучезарными кусочками, твоя репетиция была лучше премьеры…

Белого дуплетом в угол!

Мне люба только литература-репетиция.

С английским языком я тебе помочь не могу – когда-то болтал свободно, а потом немецкий его из моей головы выдавил.

Если ты не забудешь золотые правила мемуариста, то и без меня справишься:

Поменьше размышлений (это мыло)!

Рассказывай истории – малые и большие – как будто они произошли с тобой, сухо, кратко. Пиши прямо то, что хотел написать, не финти.

Старайся избегать оценок. Пусть читатель делает выводы сам.

Описывай подробности со смаком.

Относись иронично к самому себе. Не жалуйся. Щади других.

Но если бьешь, то насмерть.

Был на свете такой-сякой… Симеонов-Пищик.

Восьмое марта близко, близко…

Эти, пахнущие папиросами Беломор, совейские сантименты – отвратительны и у Р.

У него, человека, постоянно живущего в России – как и у многих других – есть специфические девиации сознания. Несмотря на то, а может быть и потому что – он их каталогизирует, собирает и даже ими литературно вдохновляется.