Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 4

– Абга-ам, а ты ку-го-чку хо-чешь?

На что я отвечал:

– Хочу, конечно, а ты?

…И тому подобное.

Но пару раз, наталкиваясь на мою спокойную реакцию, тем более я никак не картавил и не говорил нараспев, постепенно отставали.

А проявлять какую-либо агрессию по отношению ко мне, в том числе и физическую, побаивались. Но боялись, конечно, не меня: я был довольно хилым пацаном и слыл явным «маменькиным сынком».

А опасались они моего защитника – соседа Шурика, сына той самой портнихи тёти Нюры, который по старшинству (я года на три был моложе его) взял меня под свое покровительство, сказав своим дворовым корешам (мама считала их всех хулиганами, что было вообще-то недалеко от истины), что, мол, «этого малого не трожьте, нормальный мой сосед».

Мама наставляла меня держаться от дворовой компании подальше, я и держался, но «крыша» со стороны Шурика давала мне во дворе некоторую дополнительную степень свободы и всерьез гарантировала от нежелательных цепляний извне.

В школе





Что касается школы № 254 Дзержинского района, то моральная обстановка в те годы в ней была, на мой взгляд, довольно здоровая, ни о каких разборках на межнациональной почве и даже намеках на них, а тем более попыток антисемитских проявлений лично я тогда знать не знал и даже вовсе не задумывался над этой проблемой. В нашем классе «А» во все годы учебы, как я теперь понимаю задним числом, была чуть ли не треть учеников-евреев. Причем я, например, даже не знал тогда, что они евреи, несмотря, казалось бы, на такие типичные их фамилии, как Рабинович, Спектор, Розенфельд, Берман, Шнейдер… И никому в голову не приходило акцентировать на этом обстоятельстве свое внимание, никаких нездоровых ассоциаций ни у кого, похоже, это не вызывало. Как и то, что были, помню, евреи и среди наших учителей. Например, суровая и громкая математичка Мария Абрамовна, полная черноволосая дама, с трудом носившая свое грузное тело с объемистой, вот-вот грозившей вывалиться из выреза на пуловере грудью, обладавшую очень строгим, доходившим в отдельные минуты до визга голосом, становящимся чуть ли не нахальным, даже базарным, и легко награждавшая проштрафившихся учеников остроумными, как ей казалось, прозвищами, и вправду порой такими хлесткими, что они потом приклеивались к ребятам надолго. Обращалась, к примеру, к своему любимцу и способному к математике, но очень рассеянному Лёвке Сигалу так: «Ну ты, Лёва из Могилёва, соберись наконец и ступай к доске!»

Был еще учитель-еврей – плотный мужчина средних лет, с круглой курчавой головой, но странный такой, вечно красневший от смущения, не знавший как себя с нами вести, преподаватель психологии по имени Юзеф Аронович. С первого же его появления наш остряк Марик Спектор, знаток истории русской охранки, окрестил психолога обидным прозвищем «Азеф Аронович»… Учитель оказался совсем незлобивым и ангельски терпеливым человеком, производившим, однако, такое впечатление, будто он попал против своей воли в какое-то абсолютно чуждое ему пространство, то есть явно не в свою тарелку, которой являлась в его глазах эта кошмарная школа с ее неуправляемыми, вполне сумасшедшими учащимися. Чем мы, жестокие подростки, прекрасно научились пользоваться, устраивая на уроках несчастного психолога настоящие бои с гонками по всему классу на партах-танках и, естественно, сопровождавшимися воинственными возгласами типа «Вперед!», «В атаку!», «За Родину!!!», решительно наступая не только друг на друга, но и на бедного, прижатого к доске Юзефа Ароновича, молча взиравшего на всю эту вакханалию в полнейшей растерянности и никак не решавшегося её прекратить и приступить наконец к изложению материала собственно психологии, непонятного нам и, на наш взгляд, бесполезного предмета.

Литературу и русский язык у нас преподавали несколько учителей, в том числе загадочный Борис Наумович, всегда очень элегантный не по тогдашним советским представлениям о школьном педагоге, какой-то чуть-чуть западный, бледнолицый с вечно печальными глазами мага и ярко очерченным ртом с несколько брезгливым выражением. По слухам, он и сам был человек пишущий, поэтому, вероятно, именно ему педсовет поручил вести редколлегию школьной стенгазеты.

А испанский и, по совместительству, немецкий языки преподавал молодой, изысканно франтоватый, чуть ли не «стиляжного» вида, в светло-сером модном пиджаке с двумя шлицами, шейным цветастым кашне и непременным платочком в боковом кармашке Семён Михайлович (только через много лет, когда мы с ним случайно сблизились и подружились, я узнал от него, что Семён Михайлович оказался по паспорту не столько Семёном Михайловичем, сколько Соломоном Мовшевичем, перевел и опубликовал на русском несколько испанских романов и в конце семидесятых, женившись на знаменитой советской скрипачке, уехал с ней жить в Германию).

Словом, в мои школьные годы обстановка в среднем учебном заведении № 254 была вполне толерантной. И даже в мрачные дни начала 1953-го, когда в СССР набирало силу инспирированное властями «дело врачей-отравителей», в числе которых большинство «убийц в белых халатах» было с еврейскими фамилиями, в школе нашей это эпохальное событие как-то обошлось без реагирования. То есть тогдашняя ситуация в школе, как помнится мне, семикласснику-еврею, ничем особенным не запомнилась: никого из педагогов-евреев под это «дело» вроде не уволили, никак публично не клеймили ни на каких известных мне собраниях, все они благополучно продолжали работать с нами в школе в прежнем качестве и в дальнейшем. И уж среди учеников класса тоже не могу вспомнить как в связи с «делом врачей», так и после разоблачения подонков, спровоцировавших эту кампанию, никаких антисемитских проявлений с чьей бы то ни было стороны. Вот уж действительно пронесло.

Конечно, в то страшное время «дела врачей» внутри моей семьи я стал замечать некоторое необычное напряжение: родители чаще обычного при моём и брата появлении в комнате стали переходить на еврейский язык (они и раньше, но значительно реже, так поступали, когда хотели что-то скрыть от детских ушей), а слово «еврей» вообще, как и всегда, произносили почему-то сдавленным шёпотом, как что-то не совсем приличное или запретное… Но всё это необычное поведение родителей не выходило за пределы нашей комнаты и не имело, к счастью, для нашей семьи никаких «оргпоследствий»: работающего в министерстве на весьма ответственной должности отца не уволили, слава богу, не арестовали, не обличали и вообще никак не отметили… Обошлось, к счастью.

Только много позже мне стала известна одна, как оказалось, весьма характерная история того периода «дела врачей», коснувшаяся нашей семьи. Вернее, наших ближайших родственников – младшего брата моего отца, то есть моего родного дяди, и его жены. Дядя Абрам вернулся с войны тяжелым инвалидом, получив ранение в голову в первые же недели войны, в сражении под Москвой. Долго лечился в госпиталях, потом в больнице в Свердловске (ныне Екатеринбург), перенес несколько операций, в том числе трепанацию черепа. После окончания войны отец с большим трудом помог ему с Урала вернуться в Москву, устроиться на работу переплетчиком на фабрику. Году в 50-м он женился на хорошей русской женщине (родом, как она всегда не забывала подчеркивать, «из бывших») – Елизавете Ивановне Михайловой. Она очень полюбила моего дядю и, не задумываясь, взяла после регистрации брака его еврейскую фамилию. Они жили, что называется, душа в душу, не учиняя друг другу скандалов. По крайней мере, никто из нас, ближайших родственников, никогда не был свидетелем их размолвок. Хотя, надо сказать, у обоих были те еще характеры, каждый со своими принципами, но, кажется, настоящим главой семьи (детей у них не было) была все же Елизавета Ивановна, к мнению которой дядя Абрам всегда прислушивался. Елизавета Ивановна чувствовала себя более уверенно в их доме, видимо, еще и потому, что работала тогда на весьма ответственном месте: в Прокуратуре РСФСР, где ее очень ценили (я это знал не с ее слов, а по отзывам нескольких сослуживиц, с которыми мне довелось пообщаться, придя однажды к ней на службу в здание на Кузнецком мосту). Она считалась высококвалифицированной машинисткой-стенографисткой, была горда своим положением, что, наверное, откладывало невольный отпечаток каким-то образом и на ее ощущении себя и, естественно, поведении в семье. Во всяком случае, на работе у нее был полный порядок, похвалы начальства, грамоты и небольшие премии по праздникам. Поэтому она восприняла как совершенно естественное, когда однажды, где-то в начале января 1953-го, ее непосредственное начальство передало ей просьбу еще более вышестоящего руководства явиться назавтра в здание Центрального Комитета КПСС, Старая площадь, дом 4, с паспортом, в кабинет номер такой-то. В общем-то, в самом этом распоряжении не было ничего сверхъестественного: Елизавету Ивановну и раньше приглашали в разные высокие кабинеты, когда речь шла о поручении ей какой-либо особо ответственной работы по перепечатке важного документа или стенографировании секретной беседы. Но тут был, как позже выяснилось, совсем другой случай. Назавтра, пройдя через несколько проходных с предъявлением каждый раз паспорта офицерам-охранникам, она была направлена в кабинет самого… секретаря ЦК КПСС Суслова.