Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 16

Выбрался, упал спиной на ворох листьев, открыл глаза.

Снова темно. Звезды колючие, шипастые, смотрят сверху вниз, насмехаются. Ну что ж, он тоже посмотрит. На лощину, на свою остывшую, уже кажется подзажившую изнанку.

Ничего в нем, вроде бы, и не изменилось. Разве что рана на шее зажила, словно ее и не было. Та самая рана, что не оставляет живому никакой надежды. А не-живому?

Григорий вдохнул полной грудью холодный туманный воздух. Вдохнуть получилось. И воздух в легких он почувствовал. А запахи лощины так и вовсе ощущал с небывалой яркостью. Вот лисий след еще не остыл, а там в валежнике на дне оврага у нее нора. Лиса старая и больная. До следующей зимы не доживет. А вот тянет дымком. Палят дрова из липы. Те самые, что он по просьбе Шуры наколол третьего дня.

И темнота не кромешная, а словно бы сквозь тончайшую кисею. Видится все хорошо, только слегка размыто по краям. Был бы он котом, не удивился бы этакой зоркости, но ведь не кот же. Не кот, а кто же тогда?

Григорий встал на ноги, прислушался. Сердце билось. Это он точно знал. Билось, но как-то… редко. И дышал он редко, раз пять в минуту, наверное. А со стороны усадьбы доносились звуки музыки. Кто-то с детской самоуверенностью терзал пианино. Усадьба далеко, а пианино слышно, словно бы играют на нем в ближайшем овраге.

Вот такие с ним произошли метаморфозы. Вот таким он выбрался из своей могилы. Вроде бы и живым, но не совсем. Вроде бы и человеком, но не до конца. Разобраться следовало с самым главным. Хоть и страшно, хоть и не хочется.

Григорий сделал над собой усилие, заглянул не в дальние дали, а внутрь себя. Заглянул, как в омут ледяной нырнул, даже дыхание затаил. Он искал голод и лютую нечеловеческую злость. Голод был, тянуло под ложечкой. Но с этим еще предстояло разобраться. Может поймет, как увидит кого живого. Если захочется в горло впиться, все – пиши пропало. А если не захочется, считай – повезло, считай – сработал фарт. Ненависти не было. Даже к тете Оле. Что было, с тем еще тоже предстояло разобраться. Обида – вероятно. Злость – вполне вероятно. Страх – да как же без него!

Боялся ли Григорий того, что случилось? Боялся ли того, кем стал? Боялся! До дрожи в коленках. Хотя, сказать по правде, коленки не дрожали. И силу в себе он ощущал недюжинную, молодецкую такую силушку. Не ныли мышцы, не болели раны. Да и не было больше ран. Как это он забыл!

В кармане пальто нашелся черствый кусочек хлеба. Шура подкладывала каждому из них: и пацанам, и Григорию. На словах жалеть не умела, не получалось у нее на словах, так она вот так… по-простому. Хлеб в карман – это ли не жалость в голодное время?

Хлеб пах… обычно пах, ни воспоминаний не вызывал, ни особых эмоций. А раньше-то Григорий хлеб любил. Особенно, если свежий, с хрустящей корочкой. Но желудок взвыл, и он положил сухарик в рот. Прежде чем прожевать, подержал на языке. И снова ничего. Ни вкуса, ни эмоций. Начал жевать – словно кусок коры во рту. Невкусно, но, наверное, полезно. Проглотил, подождал, что дальше будет. Ничего особенного не произошло. По крайней мере, желудок перестал выть. Значит, наелся. А наелся ли он сам?

Ох, слишком много вопросов, на которые еще только предстоит найти ответы. Пока ясно только одно: он скорее жив, чем мертв, но некоторых человеческих радостей уже лишен. Зато сильный, зато зоркий и ушастый. Нормальный обмен?





Был бы нормальный, если бы нашелся ответ на самый главный вопрос. Кровопийца он или кто? У упырей, ему думалось, не было собственной воли. Двигала ими лишь лютая жажда. А с его волей как обстоят дела? Пока воля его была крепка, а там как карты лягут.

Потянуло дымом. Да не дровяным, а горьким, с примесью керосина. Заскулила, затявкала в своей норе старая лиса. Заметались в небе вороны. А само небо озарилось красными сполохами. Горела усадьба. Или что-то в усадьбе.

Григорий рванул с места в карьер. Бежал быстро, не опасаясь зацепиться за корень, сорваться в обрыв или насадить глаз на ветку. Видел он прекрасно и корни, и край оврага, и ветки. Видел и уворачивался с невероятной ловкостью. Наверное, и через каменную стену сумел бы перемахнуть, если бы была в том острая нужда, но потайная дверца была предусмотрительно открыта. Не пришлось через стену.

И уже оказавшись на территории усадьбы, Григорий растерялся. Слишком много всего: звуков, запахов, чувств. Так много, что не понять, куда бежать, что делать и кого спасать. А в том, что придется спасать, сомнений не было. Вот, пожалуй, единственное твердое чувство, которое его держало и вело, которое заменило ему чуйку. Или усилило эту чуйку многократно?

Первым делом он отыскал тайник, что показала ему тетя Оля, сунул за пазуху серебряный ошейник. Ошейник неприятно царапал кожу. Даже через рубаху. И вообще… избавиться от него хотелось как можно быстрее. Или хотя бы убрать подальше от собственной шкуры. Той самой, что нынче вывернута наизнанку и потому такая чувствительная.

Разобравшись с ошейником, Григорий замер, запрокинул лицо к небу, втянул ноздрями воздух, прислушался. Запах он хотел вычленить один единственный, но вот беда – за столько лет, что был вдали от сына, уже и забыл, как сын пахнет. Что искать? Где искать?..

Не пришлось долго искать. Горела часовня, и свет от нее ярким факелом освещал все вокруг. Метались темные тени в заброшенной оранжерее. Григорий со своей позиции насчитал три. Насчитал, но бросился не к оранжерее, а к часовне. Воспоминания возвращались, бились о череп холодными волнами. Одно было самое настойчивое, самое болезненное. Митяя они искали в часовне. Искали тайник, там спрятанный. Тогда не нашли, а сейчас часовня полыхает огнем. Почему так? Кто поджег? Где Митяй?

Григорий ринулся вперед, как глупый мотылек на пламя свечи. Да только и он не мотылек, и свечка великовата… Хотел было прорваться внутрь, но почти мгновенно понял, что не получится. Жар от часовни шел такой, что его едва остывшая изнанка снова занялась болью. Григорий отшатнулся, закружил вокруг полыхающих стен, попытался заглянуть в провалы окон. Не пускал огонь, скалился, рычал, словно зверь. Куснул даже за руку. Было больно, но не сильно. Рану Григорий заметил лишь потому, что шкура на руке начала облезать, да противно завоняло горелым мясом. Он пробовал кричать, звать сына, но рев огня заглушал его слабый голос. Накатило отчаяние, такое сильное, что захотелось войти в это кострище, чтобы разом все порешать, чтобы все закончилось.

Слабость была минутная. Никогда Григорий не поддавался хандре и унынию, верил в чуйку и фарт. Вот сейчас чуйка ему нашептывала, что Митяя в часовне может уже и не быть, что убежал, или забрали. Некогда разбираться! Забрали, а часовню подожгли, чтобы сбить упырей со следа. Вот и он сбился, не чует ничего, кроме вони пожарища. Не чует, но видел кое-что. В оранжерее видел.

Опоздал! И тут опоздал. Из трех теней осталось только одна, лежащая ничком на дорожке, истекающая кровью, погибельной кровью мертворожденных. Вот только Григория больше на кровь эту не тянуло. Как семь бабок его отходили! Или одна единственная, тетя Оля его отходила. Вытащила своей погибельной кровью с того света. С того света вытащила, а до этого может и не дотянула. Болтается он теперь ни живой, ни мертвый, ни голодный, ни сытый. Зато чует, вот сейчас остро и отчетливо чует тех, кто был в оранжерее до тети Оли. Думал, что забыл родного сына. Ан, нет, не забыл! Был тут Митяй, еще совсем недавно был! А вместе с ним Танюшка и Сева. А еще упырь… След Митяя и Севы слабый. Полчаса, считай, как ушли. Если Григорий поспешит, может, и нагонит. Но сначала нужно отдать долг, вернуть тете Оле то, что ее по праву. Все ж таки он пока еще больше человек, чем не-человек, а люди долги должны возвращать.

Он и вернул, а потом с почти равнодушным интересом наблюдал, как Гремучая лощина рождает еще одно не-живое, как выбирается на божий свет трехглавая тварь. Сначала тварь, потому что без плоти и шкуры, а потом уже совершенно ясно, что псина. Удивительная трехголовая псина. Две головы ничего, а третья не удалась. Как говорится, ни кожи, ни рожи, одна лишь черепушка. Кем бы ни была диковинная зверушка, а тетю Олю признала за хозяйку, потянулась к ней всеми тремя своими головами. А та обхватила зверушку за мощную шею и защелкнула на этой шее ошейник. Для чего? Зачем? Григорию это было без разницы, проще он стал относиться к жизни. И раньше-то не особо мудрствовал, а теперь и вовсе…