Страница 8 из 11
– Ты подумала, что продление твоей жизни не стоит двух долларов в день? – спросил Рам Дасс.
– Наверное, да, – с улыбкой ответила я.
– Все это интересно, но мы уже знаем, что жизнь станет богаче, если мы будем полностью проживать каждое мгновение. У меня нет особого желания продлевать свою жизнь во времени, потому что и прошлое, и настоящее, и будущее присутствуют в каждый момент.
В полной безопасности
Рам Дасс молчал, пока я проверяла диктофон на своем iPhone. Настроив запись, я спросила:
– Как ты думаешь, что помогло лично тебе подойти вплотную к принятию смерти и избавлению от страха?
– Когда я сидел у постели, – без промедления ответил Рам Дасс. Он имел в виду те часы, которые провел в хосписах и домах престарелых, сидя у постели умирающих людей, как близких, так и почти незнакомых. – Это один из способов, которые естественным образом встроены в жизнь и помогают освобождаться от страха смерти. У нас отобрали практически все эти способы. Тем не менее есть веское основание от них не отказываться. Меня это время многому научило. Мой духовный друг Эммануил сказал, что умирающий находится в полной безопасности. Смерть – это садхана и для умирающего, и для тех, кто рядом: ты видишь свой страх и отпускаешь его. Вот почему несколько лет назад я вместе со Стивеном Левином и Дейлом Борглумом начал проект «Жизнь и умирание».
Помощники в этом проекте занимаются карма-йогой [путем служения], а умирающие совершают переход от эго к душе, и все выполняют свою садхану вместе, помогая друг другу отпустить страх. Когда я присматривал за пациентами хосписа, их родные приходили ко мне в панике и горе, приносили свою растерянность и боль, и все, что мне нужно было делать, – это открыть свое сердце, не попадаясь в ловушку происходящего. Они говорили, что мое присутствие умиротворяло их и внушало надежду.
Пока я представляла себе, как здорово, что в такие минуты рядом с этими людьми оказывался Рам Дасс, мне вспомнилась смерть Мэри Макклелланд. Эта женщина была нашей близкой подругой, художницей, супругой Дэвида Макклелланда, с которым Рам Дасс вместе работал в Гарварде на факультете социальной психологии. Мэри заболела раком желудка и знала, что умирает. Я помню комнату с высокими потолками; Мэри в огромной кровати, хрупкую, как сухой лист, и лучезарно бледную; ее длинные седые волосы, заплетенные в косу; детективы Агаты Кристи и труды Томаса Мертона, сложенные стопкой на столике. По мере приближения критического мгновения Мэри то отключалась, то возвращалась в сознание. Каждый раз, приходя в себя, она видела нас и улыбалась. Казалось, она периодически заглядывает в другой мир. В какой-то из этих дней застрелили Джона Леннона. На следующее утро мы, как обычно, сидели рядом с постелью Мэри. Она долго лежала с закрытыми глазами, а затем открыла их и посмотрела на нас. Мы спросили, как обстоят дела в том, другом мире. Она ответила: «Там сейчас хорошая музыка».
Я сказала Рам Дассу:
– Когда Мэри умерла, в комнате было некое присутствие, энергия – нечто такое, что казалось очень знакомым, но таинственным. Подобное ощущение бывало у меня лишь тогда, когда рождались дети. То же самое – никакого напряжения, только поток энергии, ощутимое присутствие или движение, как будто знаешь, что в комнате кто-то находится, хотя никого не видишь. В этом нет ничего пугающего – сердечное, уютное чувство полной безопасности. Что-то в этом переживании помогло мне понять, насколько мы неотделимы от всех явлений.
– Прекрасный пример, – согласился Рам Дасс. – Разделения нет. Есть дух.
Я продолжала:
– После смерти Мэри мы первым делом пошли в Кембриджский колледж за детьми – Оуэном и Чандрой, – чтобы они могли проститься с ней. Это казалось совершенно естественным.
Обычно дети не видят умерших людей. А если это и случается, то, скорее всего, в незнакомом месте – больнице или доме престарелых. Но если не сталкиваться со смертью – как преодолеть страх перед ней?
– Смерть поместили в сферу медицины и спрятали от людей. Врачи зачастую воспринимают смерть как результат своих ошибок. Но это не ошибка, а естественное событие.
– Да. Сидя рядом с мертвым телом Мэри, я осознала, сколь велико различие между жизнью – даже такой слабой, едва различимой жизнью последних дней человека – и смертью. Целая пропасть. Человек может быть глубоко больным, почти мертвым; но разница между ним и здоровым крепышом ничтожна по сравнению с тем, что отделяет смерть от жизни, какой бы хрупкой эта жизнь ни казалась. Куда делась Мэри? Теперь мне стал более понятен вопрос, который когда-то задал Махараджи: «Куда я мог бы уйти?»
Найти друг друга
Рам Дасс молчал, наблюдая в окно поверхность океана. Через некоторое время я сказала:
– Я только что прочитала книгу «Все мы смертны». Ее автор, американский врач Атул Гаванде, признается, что в медицинском институте изучил много разных дисциплин, но науки о смертности среди них не было.
Рам Дасс не слышал о Гаванде, однако он много размышлял о «медикализации» смерти, сохраняя при этом благодарность многим врачам, которые помогли облегчить его страдания после инсульта.
– Смерть моей матери… – начал он и умолк, погрузившись в воспоминания.
Он часто говорил об этом событии. Я открыла свои записи и нашла стенограмму одного публичного выступления. Я прочитала вслух то, что он тогда рассказал:
– Мою мать звали Гертруда Левин Альперт. В 1966 году, когда она умирала, я довольно много времени провел с ней в больнице, и прекрасно понимал, какая истерия нагнетается вокруг человеческой смерти. Казалось, что персонал больницы и все посетители тайком сговорились отрицать тот факт, что кто-то умирает. Сидя у постели мамы, я видел, пожалуй, больше, чем должен был. Я наблюдал, как врачи и медсестры входят в палату с профессиональной веселостью на лице: «Вы выглядите лучше. Вы немного поели? О, у вас улучшился цвет лица! Зуб не беспокоит?» Маме они говорили: «Доктор назначил вам новое лечение», – а затем выходили в коридор и разводили руками: «Больше двух дней она не проживет». Чем ближе к смерти, тем больше было на ней иголок и трубок, тем больше назначали процедур, призванных оттянуть последний вздох, – хотя по ее ауре, состоянию кожи и поведению было совершенно очевидно, что она умирает. Рядом лежала женщина, больная лейкемией; после операции по удалению селезенки она весила меньше сорока килограммов, и лицо уже приобрело землистый оттенок смерти. Но врачи всеми силами отрицали это, поскольку клятва Гиппократа велит защищать жизнь.
Гертруде Левин Альперт досталась инкарнация еврейской мамаши. Она хотела иметь семью, которой гордилась бы хорошая еврейская мать. Для создания такой семьи мама использовала любовь: она выражала это чувство лишь тогда, когда мы оправдывали ее устремления. Мой брат Билли был, с ее точки зрения, успешным – звезда спорта и адвокат. Леонард играл на фортепиано и органе, учился в Гарвардской школе бизнеса. Я же всегда был немного на обочине: психология считалась менее престижной, чем юриспруденция или бизнес. Когда я ушел из Гарварда, мама была очень разочарована.
Но когда я сидел рядом с ней в больнице, она слабым голосом сказала мне: «Рич, знаешь, ты единственный, с кем я могу поговорить о смерти. Здесь о ней никто никогда не упоминает. Как ты думаешь, что такое смерть?» Так мы с ней впервые коснулись этой темы. Это произошло потому, что мы встретились в таком мощном личном пространстве – пространстве умирания. Здесь ослабла потребность мамы во власти и контроле. Я ответил ей: «Видишь ли, мама, когда я смотрю на тебя, с моей точки зрения это выглядит как дом, который рушится или горит. Но внутри, на втором этаже, находишься ты. И я узнаю тебя, а ты – меня, и наши отношения не изменились, хотя твое тело явно разрушается. Основываясь на всем, что мне известно из собственного опыта и научных исследований, я сейчас чувствую, глубоко и интуитивно, что ты никуда не исчезнешь. Твое тело распадется, но я не думаю, что ты исчезнешь вместе с ним». Когда я произносил эти слова, отчасти мной двигала вера, потому что мне хотелось, чтобы так было, а отчасти – знание.
И она стала говорить все, что обычно говорит большинство людей на смертном одре: «Это нечестно: мне всего шестьдесят четыре, а моя мать дожила до восьмидесяти… Со мной несправедливо обошелся… – нет, она не сказала «бог», – весь мир. Я доверилась этому врачу, а он ничего не сделал». Мама поверила в человека, в доктора. Проблема в том, что у доктора нет власти над смертью.
Мама очень любила готовить и знала толк в еде. Но сейчас ей изменили органы чувств: она перестала ощущать вкусы и запахи, как это обычно бывает с умирающими, она испытывала ужасную депрессию, как многие больные на последних стадиях. Родственники пекли ей печенье и готовили разную изысканную еду, но все блюда казались ей одинаковыми.
А потом она перестала пользоваться своей вставной челюстью, потому что это было слишком больно. Правда, я так и не увидел ее беззубой, потому что мама постоянно прикрывалась веером. Ей было слишком стыдно показываться людям без зубов. Сейчас это кажется мне смешным, потому что у Махараджи было всего три зуба. Он шутил, что больше ему и не нужно: «Мои десны такие же крепкие, как ваши зубы». Ему было все равно, видит кто-нибудь его беззубым или нет.
Но мы с мамой нашли друг друга в этом пространстве доверия; наши души стали свидетелями ее путешествия к смерти. Мы снова были вместе, так близко, как только могут быть близки две души. Материальный успех больше не имел значения.
Она умерла в реанимации. Врачи делали ей массаж сердца и все, что обычно делают в больницах, но не смогли продлить ей жизнь.
Когда пришло время похорон, я почувствовал, что должен как следует подготовиться, и принял большую дозу ЛСД. Прощание устроили в одном из крупнейших храмов Бостона. Мой отец входил в совет директоров этого заведения, и потому на церемонии присутствовали сотни людей. Мне все время виделось, будто мама порхает вокруг, как птица; иногда она садилась мне на плечо, а потом снова взлетала. Все выглядели мрачно, а гроб покрывало одеяло из роз.
Я помнил, что мои родители, которые прожили в браке сорок четыре года, на каждую годовщину свадьбы дарили друг другу по одной красной розе вместе с другими подарками. Когда гроб с телом мамы катили вдоль шеренги родственников, в конце которой стоял мой отец, с покрывала к его ногам внезапно упала одна красная роза. Мы все смотрели на нее: мой отец, филантроп и очень консервативный юрист-республиканец из Бостона; мой старший брат, тоже юрист; средний брат, который верил, что он Христос; и я – под ЛСД. Глядя на розу, каждый из нас, конечно, по-своему объяснил себе это небольшое происшествие, но мы все понимали, что это знак. Как только гости двинулись к выходу, папа наклонился и поднял розу.
Потом мы все забрались в большой черный кадиллак. Никто ничего не говорил, потому что никто не хотел выдать свои чувства. Затем брат, который считал себя Христом, произнес: «Думаю, мама прислала тебе последнюю весточку». И все в машине, включая жен моих братьев, согласились. Когда мы добрались до дома, отец, у которого был очень материалистический взгляд на Вселенную, решил сохранить розу навсегда. В конце концов ее поместили в стеклянный шар с жидкостью. Со временем роза и вода потеряли свежесть, и никто в семье не знал, что с этим делать. Шар кочевал из одного шкафа в другой. Мама ушла, но роза осталась. Гораздо позже я обнаружил ее в отцовском гараже и положил на алтарь как напоминание о непостоянной природе физической жизни.