Страница 2 из 31
Я обещался в точности исполнить поручение.
– Я знаю, вы его полюбите, моего Пашеньку, – продолжала старушка, – он такой славный! Верите ли, году не проходит, чтобы он мне денег не присылал, и Аннушке, моей дочери, тоже много помогает; а все из одного жалованья! Истинно век благодарю Бога, – заключила она со слезами на глазах – что дал Он мне такое дитя.
– Часто он вам пишет? – спросил я.
– Редко, батюшка: нешто в год раз, и то когда с деньгами, так словечко напишет, а то нет. Ежели, говорит, маменька, я вам не пишу, значит жив и здоров, а коли что, избави бог, случится, так и без меня напишут.
Когда я отдал капитану подарок матери (это было на моей квартире), он попросил оберточной бумажки, тщательно завернул его и спрятал. Я много говорил ему о подробностях жизни его матери: капитан молчал. Когда я кончил, он отошел в угол и что-то очень долго накладывал трубку.
– Да, славная старуха! – сказал он оттуда несколько глухим голосом. – Приведет ли еще Бог свидеться.
В этих простых словах выражалось очень много любви и печали.
– Зачем вы здесь служите? – сказал я.
– Надо же служить, – отвечал он с убеждением.
– Вы бы перешли в Россию – там вы были бы ближе.
– В Россию? В Россию? – повторил капитан, недоверчиво качая головой и грустно улыбаясь. – Здесь я все еще на что-нибудь да гожусь, а там я последний офицер буду. Да и то сказать, двойное жалованье для нашего брата, бедного человека, тоже что-нибудь да значит.
– Неужели, Павел Иванович, по вашей жизни вам бы недоставало ординарного жалованья? – спросил я.
– А разве двойного достает? – подхватил горячо капитан. – Посмотрите-ка на наших офицеров: есть у кого грош медный? Все у маркитанта на книжку живут, все в долгу по уши. Вы говорите: по моей жизни… Что ж, по моей жизни, вы думаете, у меня остается что-нибудь от жалованья? Ни гроша! Вы не знаете еще здешних цен; здесь все втридорога!..
Капитан жил бережливо: в карты не играл, кутил редко и курил простой табак, который он, неизвестно почему, называл не тютюн, а самброталический табак. Капитан еще прежде нравился мне: у него была одна из тех простых, спокойных русских физиономий, которым приятно и легко смотреть прямо в глаза; но после этого разговора я почувствовал к нему истинное уважение.
Глава II
В четыре часа утра на другой день капитан заехал за мной. На нем были старый, истертый сюртук без эполет, лезгинские широкие штаны, белая папашка с опустившимся пожелтевшим курпеем[1], и незавидная азиатская шашчонка через плечо, самой жалкой наружности, – одна из тех шашек, которые можно видеть только у бедных офицеров и у переселенных хохлов, обзаводящихся оружием. Беленький маштачок[2], на котором он ехал, шел понуря голову, мелкой иноходью и беспрестанно взмахивал жиденьким хвостом. Несмотря на то, что в фигуре доброго капитана было не только мало воинственного, но и красивого, в ней выражалось так много равнодушия ко всему окружающему, что она внушала невольное уважение.
Я ни минуты не заставил его дожидаться, тотчас сел на лошадь, и мы вместе выехали за ворота крепости.
Батальон был уже сажен двести впереди нас и казался какою-то черной сплошной колеблющеюся массой. Можно было догадаться, что это была пехота, только потому, что, как частые длинные иглы, виднелись штыки, изредка долетали до слуха звуки солдатской песни, барабана и прелестного тенора, подголоска шестой роты, которым я не раз восхищался еще в укреплении. Дорога шла серединой глубокой и широкой балки[3], подле берега небольшой речки, которая в это время играла, то есть была в разливе. Стада диких голубей вились около нее: то садились на каменный берег, то, поворачиваясь на воздухе и делая быстрые круги, улетали из вида. Солнца еще не было видно, но верхушка правой стороны балки начинала освещаться. Серые и беловатые камни, желто-зеленый мох, покрытые росой кусты держидерева, кизила и карагача обозначались с чрезвычайной ясностью и выпуклостью на прозрачном, золотистом свете восхода; зато другая сторона и лощина, покрытая густым туманом который волновался дымчатыми неровными слоями, были сыры, мрачны и представляли неуловимую смесь цветов: бледно-лилового, почти черного, темно-зеленого и белого. Прямо перед нами, на темной лазури горизонта, с поражающею ясностью виднелись ярко-белые, матовые массы снеговых гор с их причудливыми, но до малейших подробностей изящными тенями и очертаниями. Сверчки, стрекозы и тысячи других насекомых проснулись в высокой траве и наполняли воздух своими ясными, непрерывными звуками: казалось, бесчисленное множество крошечных колокольчиков звенело в самых ушах. В воздухе пахло водой, травой, туманом – одним словом, пахло ранним прекрасным летним утром. Капитан вырубил огня и закурил трубку; запах самброталического табаку и трута показался мне необыкновенно приятным.
Мы ехали стороной дороги, чтобы скорее догнать пехоту. Капитан казался задумчивее обыкновенного, не выпускал изо рта дагестанской трубочки и с каждым шагом пятками поталкивал ногами свою лошадку, которая, перекачиваясь с боку на бок, прокладывала чуть заметный темно-зеленый след по мокрой высокой траве. Из-под самых ног ее с тордоканьем[4] и тем звуком крыльев, который невольно заставляет вздрагивать охотника, вылетел фазан и медленно стал подниматься кверху. Капитан не обратил на него ни малейшего внимания.
Мы уже почти догоняли батальон, когда сзади нас послышался топот скачущей лошади, и в ту же минуту проскакал мимо очень хорошенький, молоденький юноша в офицерском сюртуке и высокой белой папахе. Поравнявшись с нами, он улыбнулся, кивнул головой капитану и взмахнул плетью… Я успел заметить только, что он как-то особенно грациозно сидел на седле и держал поводья и что у него были прекрасные черные глаза, тонкий носик и едва пробивавшиеся усики. Мне особенно понравилось в нем то, что он не мог не улыбнуться, заметив, что мы любуемся им. По одной этой улыбке можно было заключить, что он еще очень молод.
– И куда скачет? – с недовольным видом пробормотал капитан, не выпуская чубука изо рта.
– Кто это такой? – спросил я его.
– Прапорщик Аланин, субалтерн-офицер моей роты… Еще только в прошлом месяце прибыл из корпуса.
– Верно, он в первый раз идет в дело? – сказал я.
– То-то и радешенек! – отвечал капитан, глубокомысленно покачивая головой. – Молодость!
– Да как же не радоваться? Я понимаю, что для молодого офицера это должно быть очень интересно.
Капитан помолчал минуты две.
– То-то я и говорю: молодость! – продолжал он басом. – Чему радоваться, ничего не видя! Вот как походишь часто, так не порадуешься. Нас вот, положим, теперь двадцать человек офицеров идет: кому-нибудь да убитым или раненым быть – уж это верно. Нынче мне, завтра ему, а послезавтра третьему: так чему же радоваться-то?
Глава III
Едва яркое солнце вышло из-за горы и стало освещать долину, по которой мы шли, волнистые облака тумана рассеялись и сделалось жарко. Солдаты с ружьями и мешками на плечах медленно шагали по пыльной дороге; в рядах слышался изредка малороссийский говор и смех. Несколько старых солдат в белых кителях – большею частью унтер-офицеры – шли с трубками стороной дороги и степенно разговаривали. Троечные навьюченные верхом повозки подвигались шаг за шагом и поднимали густую неподвижную пыль. Офицеры верхами ехали впереди: иные, как говорится на Кавказе, джигитовали[5], то есть, ударяя плетью по лошади, заставляли ее сделать прыжка четыре и круто останавливались, оборачивая назад голову; другие занимались песенниками, которые, несмотря на жар и духоту, неутомимо играли одну песню за другою.
1
Курпей на кавказском наречии значит овчина (прим. Л.Н. Толстого).
2
Маштак на кавказском наречии значит небольшая лошадь (прим. Л.Н. Толстого).
3
Балка на кавказком наречии значит овраг, ущелье (прим. Л.Н. Толстого).
4
Тордоканье – крик фазана (прим. Л.Н. Толстого).
5
Джигит – по-кумыцки значит храбрый; переделанное же на русский лад джигитовать соответствует слову храбриться (прим. Л.Н. Толстого).