Страница 14 из 21
Маленькое, словно сжавшееся от крепкого вечернего мороза солнце декабря, быстро катилось в темную снеговую тучу, лениво ползущую с запада. Басхан, облизнувшись, устало прилег на сухую ржаную солому, заботливо раскиданную хозяином для него перед родным овечьим тепляком.
Тот самый низенький человек, с узкими глазами на широком красноватом лице, который когда-то забрал его, слабого щенка, из голодного и холодного города, пропахшего ненавистным порохом, кровью и человеческой мочой, радостно улыбаясь, потрепал его по загривку, нахмурился, заметив рваную рану на его лопатке и положил перед ним пахнущую луком парную баранью кость.
Глаза Басхана заблестели, он приветливо взвизгнул, вывалил огромный мокрый язык и гордо отвернул свою большую косматую голову.
Весь мир лежал теперь у его ног. Он был на вершине счастья.
Врага больше не было.
По вековому закону Великой Степи он по-прежнему оставался Хозяином огромной земли, от старого заброшенного колодца, сложенного из давно побелевшего песчаника, в двух сутках бега на юг и до самого большого шумного города на севере, так ярко сияющего в темноте тысячами огоньков, так пугающего любое дикое существо, привыкшее к вольной воле и так манящего терпкими запахами своих бесчисленных скотобоен и мясных лавок.
Глава вторая
Боже ж ты мой, как же хочется есть!
Серый, угрюмый, с низким сырым небом, тяжко гнетущий русскую душу, чужой, не наш – громадный город. Горбатые мостовые, узенькие мостики через Шпрее, кованные перила; выложенные одинаковым булыжником, чистые, голые, матово отблескивающие и днем и ночью в скупом свете газовых фонариков; узкие, задраенные крашеными деревянными жалюзи окна, тоскливо, с каким-то неясным ожиданием, как одинокий пассажир на перроне, глядящие куда-то вдаль. Наглухо закрытые, такие же узкие, из немецкой экономии дерева, двери многочисленных пристроек и полуподвалов. Там селится беднота. Оттуда никогда не раздается смех. Там едят ржаной хлеб и перловую кашу на воде. Там уже давно позабыли, что такое гороховый суп с курицей. Редко где приветливо мелькнет огонек лампы.
Город на вокзале. Город – ожидание.
Владимира с первого дня пребывания в Берлине поразило холодное, унылое и однообразное лицо этого огромного города. Улицы – длинные и прямые, безмолвные, как и сам природный характер немца, одна повторяет другую и очень легко запутаться, заблудиться в этом нескончаемом чередовании высоких мрачных домов с неестественными сонмами фантастических крылатых девиц – валькирий и чудовищных каменных кентавров на нависающих над тобой фасадах – тоже немых, мертвенно синеватых, тяжелых… Господи, тут даже черные грачи на голых мокрых деревьях кричат чинно, по-очереди, в каком-то только им известном порядке… Ordnung uber alles! Здесь все по порядку.
Боже, какого же нечистого, какого Антихриста, какого кровавого зверя может породить эта прямая, казарменно-суровая и мрачная бытность?
Скупой серенький дождик холодными пальцами забарабанил по фетру шляпы, тротуары тут же потемнели, а мерцающие окна лавок и конторок густо запотели. Владимир под самые глаза поднял ворот шинели и остановился, пристально всматриваясь на ту сторону улицы.
Маленький и весь мокрый рыжий щенок, дрожа всем своим тщедушным тельцем, сидел посреди тротуара, прислонясь к холодной крашеной стене магазина дамских мод, сверкающего белыми и желтыми огнями рекламы.
Беспомощное существо, совсем никому не нужное в этом большом городе, изредка издавало даже не лай, а какой-то слабенький, едва уловимый ухом писк, судорожно разевая свой мелкозубый ротик и затравленно озираясь черными угольками глазенок по сторонам. Редкие прохожие, занятые своими мыслями и делами, порой брезгливо морщась, аккуратно обходили его.
Вот какой-то бюргер, пыхтя гаванской сигарой, громадный и мрачный, как и весь этот город, злобно пнул его тростью, отбросив с пути и, криво сморщив толстые свои губы, надменно прошествовал дальше.
Владимир невольно остановился и отчего-то задержал задумчивый взгляд на собаке. Что-то глубокое, но позабытое вдруг шевельнулось в его душе.
Давно угнетавшее его, его русскую ранимую душу и все его такие же серые будни, исподволь висевшее над ним все годы его скитаний по европейским странам постоянное осознание того, что и он сам, Владимир Крестинский, полковник русской армии, и весь его мир и вся его жизнь – так же как и этот мокрый, жалкий и голодный щенок, в общем-то совершенно никому не нужен и в этом темном потоке спешащих куда-то прохожих, и во всем этом городе, да и во всем белом свете – это чувство вдруг при виде другого такого же одиночества налетело, одолело, завлекло его и понесло, понесло как унылая осенняя грусть несет, торопит оторвавшийся желтый и сухой лист по мокрой мостовой.
Волею роковых обстоятельств оказавшийся и там, в такой далекой и теперь навсегда потерянной для него России, и здесь, в такой холодной, чужой стране – Германии – вне закона, он уже давно смирился и со своим нищенским, полуголодным существованием, и со всеми своими жизненными потерями и утратами, и с тем состоянием каждодневного, каждоминутного, тяжко давящего на грудь и сосущего душу неведения ни о судьбе Ольги, а, может быть, и его ребенка, ни о Татьяне, ни о судьбе Олеши, ни о судьбе Романовского, и многих-многих тех, таких близких, таких любимых им людей, с которыми сводила его неспокойная жизнь и его военная судьба.
Но он все никак не мог смириться с тем, что из этого бытия, из этого воздуха и этого солнца, из этих серых кварталов и из этой безликой толпы незнакомых ему людей – напрочь убито, растоптано и вышвырнуто прочь его «я», весь его яркий мир, с самого раннего детства и дотоле существовавший в нем, в его такой обычной, но в то же время и такой непростой, сумбурной и такой непохожей ни на какую другую жизни…
И в этой его жизни самым страшным были вовсе не голод и холод. От них он еще как-то спасался, пробавляясь случайными заработками.
Самым страшным было одиночество.
Он перешел улицу, порывисто наклонился и, подхватив рукой это мокрое дрожащее существо, такое же одинокое, как и он сам, быстро запихнул щенка за отворот шинели.
Первое время, когда только прибыл он сюда из раздираемой классовыми боями Финляндии, где потом, как и в России, победили, разумеется, те, кто больше и безжалостнее казнил своих же соплеменников, без гроша но с «нансеновским паспортом» в кармане и с большой надеждой на лучшее, этот огромный город не показался ему таким уж скучным.
Город принял его и вовлек в водоворот своей обыденной жизни, давая какой-никакой ночлег и какую-то работу, а с ней и кусок хлеба.
Но тут же вдруг оказалось, что, хотя веймарская Германия в числе прочих стран и одобрила «нансеновский паспорт», этот хлипкий, а все же документ для сотен тысяч русских эмигрантов, принимали их здесь неохотно, и поэтому сначала ему, как и многим таких же, как он, пришлось жить нелегально, а значит голодно и холодно, рискуя каждую минуту оказаться на тюремных нарах.