Страница 12 из 21
Приметил, у кого из бандитов болтается на поясе граната. Протянул ему пустой разломанный револьвер: нате, мол… Сдаюсь на милость… Вырвал чеку гранаты на поясе у этого раззявы, едва тот приблизился, а сам сполз под брюхо своего коня.
Тем и спасся. А вот коня потерял.
…Где ни взялась гармошка. Подвыпив, пели песни. Заводил высоким тенором, как тот лихой запевала кавбригады, Шинкаренко, смущенно улыбаясь, вертя крупной косматой головой и поминутно разглаживая седые уже усы:
-Бел-лая ар-рмия, чер-ный барон!
Сно-ва гото-вят нам царс-кий трон!
Но от тай-ги до британс-ких морей
Кр-р-ас-ная Армия всех сильней!
Остальные вначале нестройно, а потом в такт подпевали, но Шинкаренко все одно держал выше:
-Так пусть же Крас-ная
Сжима-ет власт-но
Свой штык мозо-лис-той ру-кой!
С отрядом фло-о-т-ских
Товарищ Тро-о-ц-кий
Нас по-ведет на смерт-ный бой!..
Все вдруг смолкли. Гармошка на пол-аккорда захлебнулась. Установилась тишина.
-Ты, товарищ Шинкаренко… Конечно, среди нас уважаемый чекист. А вот зря ты…
-Пою, как привык, – равнодушно пожал плечами Шинкаренко.
-Вам тут што, -Григорий улыбаясь, поднялся над столом, -дискуссия на партячейке?.. Или, черти вас возьми, мой праздник? А ну, Костик, плесни-ка! Да до краев плесни! Казачка спляшем!
… -А вот спрашивается… А с кем служил, у кого он учился наш орденоносец? С кем он… дрался, терпел лишения за… власть Советов, а?– обвел влажными и блестящими глазами гостей Игнат и, приняв строгое лицо, поднялся, стукнул кулаком по столу и провозгласил, как единственную и непререкаемую правду:
– С товарищем Буденным! Вот где учитель! Вот где академии! В Первой конной!
-В Первой!
-С Семеном, а где ж…
-Збруч! Замостье…
-Ходили, жидов квасили…
Ударило тяжким молотом в голову, застучало стальным перезвоном в висках… Перевернулась вся память и снова восстали те дни и ночи…
Григорий с мутными глазами быстро вышел на крыльцо, широкой пятерней рванул ворот рубахи, другой рукой ухватился за деревянные перила. Ему стало тяжко, так тяжко, что аж потемнело в глазах и стопудовая, неподъемная духота больно сдавила сердце, и жгла-жгла калением нутро и прижимала, прижимала к земле.
По темному небу медленно катилась громадная желтая луна, совсем такая, как и тогда, в мае, в Кизетериновской балке, над тем проклятым карьером кирпичного завода, в только что занятом шестой дивизией Ростове…
Он поднял ввысь, в россыпи далеких мерцающих звезд голову, замер, прислушался и вдруг из темноты, из пустой глубины ночи, из холодного провала вечности пронзительно глянули в него, в его мелко затрепетавшую душу, в самую ее пока еще нетронутую глубину широкие, мудрые, с косым прищуром глаза комсвокора:
-Смотри не промахнись, кузнец…
Ноги сами понесли.
Не видел, не слышал он, как очутился в конюшне… Очнулся уже глубоко, в ночной, полной звуков цветущего мая, дремлющей мирно степи. Атаманова кобылка, чуть подрагивая под чужим седлом, летела в темень легко, словно не чуя седока под собой.
Через час, когда уже соленая пена с ее губ полетела в лицо, он очнулся, понял, что кобыла теперь мчится в свой, еще не позабытый в вольной калмыцкой степи табун, резко натянул поводья:
-Эх, подруга! Тпрр-р-ру-у, дур-р-ра!!! Эдак ты меня обратно… к банде увезешь! На закуску!
Хмель давно прошел.
Соскочил с седла, бросил повод, пошел, шатаясь от свербящей думки в широкую, пахнущую чабрецом и уже расцветающей душицей, звенящую тысячами цикад, ночную степь.
Сидел-сидел, поминутно сплевывая, нервно грызя травинку и вдруг повалился, как подкошенный, набок:
…-Да што ж я… и весь свой… век так буду, -хрипел, катаясь по молодой травке, исходя тоской и пеной, -мучиться?! Да што ж… я… наделал-то…
Поднимался, крутился волчком по гулкой черной степи и искал, искал глазами кого-то, не находя во мраке ничего, кроме бездны.
– Пр-р-рости, Мокеич! Прости-и-и… Ты меня-я-я…, – глухо, по-волчьи тужил, как на тризне друга, -прости, команди-и-ир… Видит же… Бог! Ить… спасти ж тебя хотел…, -задыхался, глотая соленые теплые слезы, -китайца удави-и-и-л… И спас бы! Спа-а-а-с! Ушли бы!.. А ты-ы-ы… Не пошел!.. Не пош-шел! Пр-р-ротив них… не пош-ше-е-ел!..По-ве-рил! По-ве-рил! А-а-а-а!…
Но так же тускло и молча мерцали звезды и весело и многоголосо пели цикады и, слушая их вековечную песню, молчала угрюмо темная степь. Почти промеж ног проскочила, весело сверкая золотыми кольцами в голубом свете луны, юркая степная гадюка.
-Ишь, проклятая… Граеть, под Троицу… Видать, што… На дождь.
Припомнилось отчего-то как мамаша, накануне Троицына дня, истово помолясь Богородице, уходила до свету в степь. Верталась с охапками душистого, мокрого от росы чабреца и разносила его по комнатам, тихонько шепча «Отче наш… Иже еси… на небеси…».
В ответ на Гришкины усмешки ворчала сердито:
-Все то вы, молодняк, не знаете и не понимаете… А придеть ваш час, и узнаете, и поймете… Во имя отца и сына… Святаго Духа…
Сел на склоне балки, обхватив мокрые дрожащие колени, склонил тяжелеющую голову. Под треск цикад снова ушел в себя. Поплыло от чего-то перед глазами теплое детство, ленивая от жары речка, черные от загара пацаны и он, Гришка, таскающий со дна реки, из теплых, живых нор шершавых, зеленых молодых раков… Пальцы ноги проваливаются вниз, в глинистое тепло рачьей норки с твердыми краями, Гришка ныряет, рукой протискивается в узкую нору, выныривая, под визг девчонок на берегу, с размахом швыряет громадного, покрытого лишаями рака на берег… А-а-а-а… Э-э-эх! И вдруг, как из уже другой жизни, медленно выплыло перед ним темное, синюшное, ободранное от побоев лицо комполка Гаврилова, подернулось лепкой, иконной желтизной, скривилось болевой судорогой:
-Ты што… Убег, Гриша?..
И громовым разрывом ударил в виски и низкие потолки подвала выстрел нагана. Со звоном отлетела в угол гильза.
И ласковые слова пожилого усатого казака:
-Што, солдатик?.. Уработал свово… комис-сарика?
Гром вдруг всполохнул степь и раскатился, аукаясь, по притихшим балкам и поймам ручьев.
Упал, задыхаясь, на спину, раскинул широко руки, ладонями греб, рвал и рвал молодую степную траву. Луна, тихо продираясь сквозь косматые черные тучи, все так же невозмутимо катилась и катилась по ночному небу.