Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 20

– Так вот… что? – проговорила она, трясясь всем телом.

Бедный художник! Ярко-красное зарево окрасило одну из его белых щек, когда звуки звонкой пощечины понеслись, мешаясь с собственным эхом, по темному саду. Ногтев почесал щеку и остолбенел. С ним приключился столбняк. Он почувствовал, что он проваливается сквозь всю Вселенную… Из глаз посыпались молнии…

Леля, трепещущая, бледная как смерть, ошалевшая, сделала шаг вперед, покачнулась. По ней точно колесом проехали. Собравшись с силами, она неверной, больной походкой направилась к дому. Ноги ее подгибались, из глаз сыпались искры, руки тянулись к волосам с явным намерением вцепиться в оные…

До дома оставалось только несколько сажен, когда ей еще раз пришлось побледнеть. На ее пути, около беседки, увитой диким виноградом, стоял, широко растопырив руки, пьяный мордастый Иван, непричесанный, с расстегнутой жилеткой. Он глядел в Лелино лицо, сардонически ухмылялся и осквернял воздух мефистофелевским «ха-ха». Он схватил Лелю за руку.

– Подите прочь! – прошипела Леля и отдернула руку…

Скверная история!

Барыня

I

К избе Максима Журкина, шурша и шелестя по высохшей, пыльной траве, подкатила коляска, запряженная парой хорошеньких вятских лошадок. В коляске сидели барыня Елена Егоровна Стрелкова и ее управляющий Феликс Адамович Ржевецкий. Управляющий ловко выскочил из коляски, подошел к избе и указательным пальцем постучал по стеклу. В избе замелькал огонек.

– Кто там? – спросил старушечий голос, и в окне показалась голова Максимовой жены.

– Выйди, бабушка, на улицу! – крикнула барыня.

Через минуту из избы вышли Максим и его жена. Они остановились у ворот и молча поклонились барыне, а потом управляющему.

– Скажи на милость, – обратилась Елена Егоровна к старику, – что все это значит?

– Что такое-с?

– Как что? Разве не знаешь? Степан дома?

– Никак нет. На мельницу уехал.

– Что он строит из себя? Я решительно не понимаю этого человека! Зачем он ушел от меня?

– Не знаем, барыня. Нешто мы знаем?

– Ужасно некрасиво с его стороны! Он оставил меня без кучера! По его милости Феликсу Адамовичу приходится самому запрягать лошадей и править. Ужасно глупо! Вы поймите, что это, наконец, глупо! Жалованья ему показалось мало, что ли?

– А Христос его знает! – отвечал старик, косясь на управляющего, который засматривал в окна. – Нам не говорит, а в голову к нему не залезешь. Ушел, говорит, да и шабаш! Своя воля! Должно полагать, жалованья мало показалось!

– А это кто под образами на лавке лежит? – спросил Феликс Адамович, глядя в окно.

– Семен, батюшка! А Степана нету.

– Дерзко с его стороны! – продолжала барыня, закуривая папироску. – Мсье Ржевецкий, сколько получал он у вас жалованья?

– Десять рублей в месяц.

– Если ему показалось мало десяти, то я могла бы дать пятнадцать! Не сказал ни слова и ушел! Честно это? Добросовестно?

– Говорил ведь я, что никогда не следует церемониться с этим народом! – заговорил Ржевецкий, отчеканивая каждый слог и стараясь не делать ударения на предпоследнем слоге. – Вы разбаловали этих дармоедов! Никогда не следует заразом отдавать всего жалованья! К чему это? Да и зачем вы хотите прибавить жалованья? И так придет! Он договорился, нанялся! Скажи ему, – обратился поляк к Максиму, – что он свинья и больше ничего!

– Finissez donс![2]

– Слышишь, мужик? Нанялся – так и служи, а не уходи, когда тебе вздумается, черт! Пусть только не придет завтра! Я покажу ему не слушаться! И вам достанется! Слышишь, старуха?

– Finissez, Ржевецкий!

– Всем достанется! Не являйся тогда ко мне в контору, старый собака! С вами церемониться?! Вы разве люди? Разве вы понимаете хорошие слова? Вы только тогда понимаете, ежели вас по шеям бьют и делают вам неприятности! Чтоб ходил завтра!

– Я скажу ему. Отчего не сказать? Сказать можно…

– Скажи ему, что прибавлю ему жалованья, – сказала Елена Егоровна. – Не могу же я быть без кучера. Когда найду другого, пусть тогда и уходит, если ему угодно. Завтра утром чтобы опять был у меня! Скажите ему, что я глубоко оскорблена его невежливым поступком! И вы, бабушка, скажите! Надеюсь, что он будет у меня и не заставит посылать за собой. Подойди сюда, бабушка! На́ тебе, милая! Что, небось трудно управляться с такими большими детьми? Бери, милая!





Барыня вынула из кармана хорошенький портсигар, потянула из-под папирос желтую бумажку и подала ее старухе.

– Если же не придет, – прибавила барыня, – то нам придется поссориться, что было бы крайне нежелательно. Но я надеюсь… Вы ему посоветуете. Едемте, Феликс Адамыч! Прощайте.

Ржевецкий вскочил в коляску, взял в руки вожжи, и коляска покатила по мягкой дороге.

– Сколько дала? – спросил старик.

– Рупь.

– Дай сюда!

Старик взял рубль, погладил его обеими ладонями, бережно сложил и спрятал в карман.

– Степан, уехала! – сказал он, входя в избу. – Я ей сбрехал, что ты на мельницу уехал. Перепужалась, страсть как!..

Как только отъехала коляска и скрылась из вида, в окне показался Степан. Бледный как смерть, дрожащий, он выполз наполовину из окна и погрозил своим большим кулаком темневшему вдали саду. Сад был барский. Погрозив раз шесть, он проворчал что-то, потянулся назад в избу и с шумом опустил раму.

Через полчаса после того, как уехала барыня, в избе Журкина ужинали. В кухне возле самой печки за засаленным столом сидели Журкин и его жена. Против них сидел старший сын Максима – Семен, временно-отпускной, с красным испитым лицом, длинным рябым носом и маслеными глазами. Семен был похож лицом на отца, он не был только сед, лыс и не имел таких хитрых, цыганских глаз, какими обладал его отец. Рядом с Семеном сидел второй сын Максима, Степан. Степан не ел, а, подперевши кулаком свою красивую белокурую голову, смотрел на закопченный потолок и о чем-то усердно мыслил. Ужин подавала жена Степана, Марья. Щи съели молча.

– Принимай! – сказал Максим, когда были съедены щи. Марья взяла со стола пустую чашку, но не донесла ее благополучно до печи, хотя и была печь близко. Она зашаталась и упала на скамью. Чашка выпала из ее рук и сползла с колен на пол. Послышались всхлипывания.

– Никак кто плачет? – спросил Максим.

Марья зарыдала громче. Прошло минуты две. Старуха поднялась и сама подала на стол кашу. Степан крякнул и встал.

– Замолчи! – пробормотал он.

Марья продолжала плакать.

– Замолчи, тебе говорят! – крикнул Степан.

– Смерть не люблю бабьего крику! – смело забормотал Семен, почесывая свой жесткий затылок. – Ревет и сама не знает, чего ревет! Сказано – баба! Ревела бы себе на дворе, коли угодно!

– Бабья слеза – капля воды! – сказал Максим. – Благо – слез не покупать, даром дадены. Ну, чего ревешь? Эка! Перестань! Не возьмут у тебя твоего Степку! Избаловалась! Нежная! Поди кашу трескай!

Степан нагнулся к Марье и слегка ударил ее по локтю.

– Ну чего? Замолчи! Тебе говорят! Э-э-э… сволочь!

Степан размахнулся и ударил кулаком по скамье, на которой лежала Марья. По его щеке поползла крупная сверкающая слеза. Он смахнул с лица слезу, сел за стол и принялся за кашу. Марья поднялась и, всхлипывая, села за печью, подальше от людей. Съели и кашу.

– Марья, кваску! Знай свое дело, молодуха! Стыдно сопли распускать! – крикнул старик. – Не маленькая!

Марья с бледным, заплаканным лицом вышла и, ни на кого не глядя, подала старику ковш. Ковш заходил по рукам. Семен взял в руки ковш, перекрестился, хлебнул и поперхнулся.

– Чего смеешься?

– Ничего… Это я так. Смешное вспомнил.

Семен закинул назад голову, раскрыл свой большой рот и захихикал.

– Барыня приезжала? – спросил он, глядя искоса на Степана. – А? Что она говорила? А? Ха-ха!

Степан взглянул на Семена и густо покраснел.

– Пятнадцать целковых дает, – сказал старик.

2

Кончайте же! (франц.)