Страница 6 из 7
– А почему люди стали плохими и злыми, если до этого все они были честными и верующими? – спросил Степан.
– Ой, радость моя, я раньше тоже всё гадал: как это вообще возможно?! Это же кому придёт в голову такое злодеяние: брата убить, невиновного до смерти замучить, деток расстреливать?! А это очень просто и быстро происходит с нами: шёл-шёл чистый и опрятный, глядишь, только слегка поскользнулся, а уже упал и в грязи извозился так, что родимая матушка не узнает…
Жили на земле первые братья: Каин и Авель, дети первых людей, Адама и Евы. Почему Каин убил своего ласкового брата? Он же ему никакого вреда не причинил, ничем не обидел, ничего не отнял, не присвоил. А убил его Каин только потому, что Авель был другим. Почему тебя обижают, мучают с самого раннего детства? Кому ты чего плохого сделал? Никому… Просто ты отличаешься ото всех. Ты – немного, но другой.
И тут то же самое. Когда пришёл час, брат не узнал своего брата, потому что они в разные цвета выкрасились. Один – красный, другой – белый. И стали они по разные стороны черты. И эта самая черта, которую вообще люди сами придумали, всякую родственную связь перерубила.
Одних чернота сразу в свою власть завербовала, под себя подмяла, захватила без боя, а других, которые сопротивлялись, уничтожила смертью или так в угол загнала, что от страха они навеки замолчали.
Но самые что ни на есть несносные для черноты те люди, которые ничего и никого не боятся, кроме Бога, и несут свой свет, несмотря на бурю. Перед ними, понимаешь, и сама тьма бессильна… – Петруша начал наносить на рисунок густые, выпуклые чёрные мазки.
«Пропал портрет!» – вздрогнул Стёпа.
– Ещё год пролетел. Подло, исподтишка как-то, без суда и огласки, в подвале Ипатьевского дома выстрелом в голову убили царя. Он упал, сердешный наш, на пол, к ногам деточек своих и любимой жены. Ещё душа царя не отлетела, как и по ним уже начали палить из всех ружей. Сынок упал и умер, царица… А от царевен пули отскакивали, поэтому их, голубок израненных, штыками закалывали. А потом всех в яму свезли и закопали.
И на следующий день беззаконие это продолжилось. Остальных царственных родственников: и великую княгиню, и великого князя, и их близких друзей – скинули в глубокую шахту, чтобы они там убились. Батюшки мои! Какая смерть у них была долгая и страдальческая! Несколько дней они мучились от ран и боли и жажды. И ведь как, родненькие мои, страдали, а пели молитвы и Бога славили. А великая княгиня Елизавета Фёдоровна ещё всем раны перевязывала. Другим пыталась облегчить страдания, другим прислуживала… Знай, Стёпушка, так правосудие не вершится! Так только тьма орудует!
Рассказ этот давался старику с трудом. Он сильно переживал, вспоминая то страшное, смутное время и людские страдания, в слабом голоске его слышались слёзы.
Худо-бедно Степан знал историю двадцатого века, читал и про революцию, и про гражданскую войну, но это всё было так давно, что совсем не трогало его сердца. Было и было! И быльём поросло. Гораздо сильнее его ранило то, что происходило именно с ним. Каждый день. Но сейчас будто прорвалась плотина, и на него обрушился такой шквал людского горя, что мальчик стоял ошарашенный и подавленный.
А Петруша рассказывал дальше о том, как руками задуренных, обманутых, грязными ручищами новой власти стала тьма хватать и одного за другим проглатывать всех, кто нёс свет. Священники выходили навстречу смерти без оружия, с крестом в руках: «Братья! Одумайтесь! Остановитесь, пока не поздно! Что вы творите?! Тьма никого не благодарит…»
– Как думаешь, Стёпушка, легко ли им было? Легко ли было отцу Стефану оставаться на горящей земле, когда один за другим замученные батюшки, монахи и архиереи уходили на небо? – спрашивал Петруша, а у самого по щекам текли слёзы. – Легко ли продолжать посреди такого ужаса своё служение: поддерживать испуганных, растерянных людей, которые не выбросили веру по приказу из души, а продолжали уповать на Бога и цеплялись за батюшку, как за последнюю свою надежду?.. Мученический венец – это не бум! – пуля в лоб…
Петруша стал рассказывать, как изо дня в день, двадцать лет, отец Стефан шёл под прицелом, но не только ни разу не свернул с пути, чтобы укрыться и отдохнуть, но не боялся даже оказывать помощь священникам, которые уже попали в опалу, в ссылки, поддерживал семьи тех, кто был убит.
– Ты, радость моя, себе этих двадцати лет и вообразить-то ещё не можешь, а батюшка столько времени свой тяжелейший крест нёс! Вот он я, стреляйте, если хотите, но я Господа своего на Крестном пути не оставлю, до самой Голгофы дойду! Даже под пытками не отказался, родимый мой, от Бога и Истины, которым служил всю жизнь. Даже когда друзья предали, последний кусочек земельки из-под ног выбили, и тогда стоял на своём, никого не предал, не смалодушничал, чтобы за их кровь свою судьбу смягчить.
Пустая я голова, дурак сплошной, но как больно-то мне за него! Даже простые слова сердце царапают, надрывают: что нашим мученикам бедным пришлось перенести!
Петруша вскинул голову, чтобы спокойный и просторный вид неба утешил его смятение, но короткий осенний день скользил к закату, старичок увидел лишь полоску гаснущего, уходящего света.
– Не бросай, пожалуйста! – по-детски взмолился он и заплакал. – Как же нам без тебя-то?!
Будто откликнувшись на его просьбу, будто в утешение, широкий луч опустился на Неву и, посверкивая, заиграл бликами на воде.
Впервые Петруша не обратил внимания, что уронил шапку. Стёпа поднял её, бережно отряхнул и прижал к груди.
– Возьмите… У вас шапка упала… – сказал он, когда старичок немного оправился и успокоился.
– Вот те на! – вскинул брови Петруша. – Уже нашла себе другую голову: помоложе да поумнее! Вот бесстыдница! Иди домой! – добавил он и нахлобучил её на место, легонько прихлопнув сверху ладонью.
Но тут же взгляд Петруши упал на рисунок, и настроение его вновь погасло. От портрета отца Стефана почти ничего не осталось: красно-чёрные пятна закрыли весь лист.
– А знаешь, дальше-то только хуже стало… – прошептал старик. – Тьма расползлась по всей огромной стране, захватив основу нового государства. Так посмотришь, вроде жизнь налаживаться стала, праздники, демонстрации, флажки-шарики, торжественные речи. Народ идёт, радуется. А чему, сам не знает. Или забыл всё? Неужто подмены не заметил? Демонстрация праздника и праздник – дела-то разные, это и дураку сразу видно!
Ещё недавно шли с хоругвями и иконами, теперь по тем же улицам идут с шариками и флажками. Раньше слово Божие слушали, проповеди умные и душеполезные, а теперь ушами хлопают и пустые слова о светлом будущем принимают. А откуда светлому будущему взяться-то, коли на темноте стоите?! Обещают равенство и братство евангельские, а само Евангелие сжигают, беснуются, храмы святые рушат, Ангелов без приюта оставляют, сидеть и плакать на камнях и развалинах! Ой, тошно! Ой, ужас какой! А над теми храмами, которые остались стоять, и того сильнее поглумились: где склад, где кино организовали, где клуб. Сначала молились, лбами по полу стучали, грехи отмаливая, а тут вдруг под музыку ногами дрыгать начали – в святом-то месте, в самом алтаре! Ох, сердешные, прости их, Господи, одурманенных! Мрак-то кромешный!
Как думаешь, Стёпушка, помогала ли красота или цвет волос отцу Стефану жить? И продолжать светиться, зная, что его свет даёт надежду на спасение, но привлекает к нему самому смерть неминуемую?..
Пойдём-ка, радость моя. – Петруша оставил кисти и краски, схватил Степана за руку и как маленького потянул за собой. – Литейный мост. Литейный проспект… Гляди туда! Там, в подвале Большого дома, батюшку Стефана избивали и пытали много дней только за то, что он любил Бога и детушек своих любил, и горевал, что из-за него травили и его сына, и дочек, жизни им не давали. За то, что храмы разрушенные жалел. Били его, сердешного, били замечательного протоиерея, били умнейшего, образованного человека. Били и мучили до того, что батюшка и подпись свою под допросом поставить уже не мог. А его, с другими обречёнными, в машину затолкали, и вот этой самой дороженькой, мимо нас с тобой, по Литейному, на смерть повезли в «Кресты». Вон за Невой, на той стороне, виднеются…