Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 19

– Старику что? На старика никакой волк не позарится, – кокетливо пошутила Мария.

Аптекарь подхватил её шутку.

– Конеч-чно. А здесь я на тебя готов позариться, – сказал он так, словно на самом деле намеревался проглотить Марию.

– Ладно уж! – сказала она и, прощаясь, тихонько выразила желание: – Надеюсь, скоро увидимся в Казанихе…

Нюшка давно знала аптекаря. Как-то стояла она в очереди за хлебом. На её ладони красовались фиолетовые цифры. С вечера производимая нумерация рано утром строго проверялась, потому всё иждивенчество, вся инвалидность, вся дряхлость человеческая с куриных потёмок толклась у магазина «Сибторг».

Худо-бедно хлеб пока ещё выдавали. По карточкам. Но спички, мыло, керосин – вроде никогда и не были товаром. За какие-то четыре месяца войны люди успели вернуться к берёзовому щёлоку, к огню, взятому у соседа горящими угольками, к сальным фитилькам… Все запасы, в предчувствии долгой беды, стали неприкосновенными. Пряталась и крепкая одежда. Люди надели обноски. Позже прибережённое добро менялось по деревням на картошку, муку, отруби… Селяне от этого не богатели – везли менянное обратно в город, отдавали на толкучке за то же мыло, спички, керосин…

Но где-то же оседало это добро? Появлялись же на улицах меховые дамочки, добротные мужики. Нюшка видела, какими глазами провожала хлебная очередь тех, кто проносил мимо неё свои замороженные высокомерием лица, слышала, как таял среди людей шёпот:

– Вырядилась, курва!

– В шанелку б его, паразита… Ышь! Вышагивает барин-барином…

Как-то заскорузлый пацан, науськанный подобными восклицаниями, подхватил ком земли и цокнул им по «барской» каракулевой ладье. Серо-голубая «корона» соскользнула с лысой головы и рухнула в грязь. Ах, как унизительно было великоутробному хозяину видеть символ своего достоинства повергнутым в глинистую жижу!

Словно дохлую кошку, двумя пальцами, поднял он свой каракуль, угадал в очереди посягателя, приблизился и хлестанул им по задиристой мордахе. Пацан набычился и… врезался головою в огромное брюхо. «Барин» ухватил мальчишку, за уши оторвал от земли…

Вздёрнутый не заверещал, хотя его шея оголилась до ключиц. Толстяк же решил лопнуть от натуги, но дождаться детского крика. Очередь зароптала. Вдруг кто-то хлестанул рукой по бритому затылку, пацан упал, а Нюшка услыхала голос бабушки Лизы:

– Уймись, людоед! С кем воюешь?

Нюшка тут же оказалась рядом с заступницей и пискнула:

– Фашист!

Очередь захохотала… «Фашистом», по разговорам в очереди, оказался аптекарь Борис Михайлович.

Глава 9

Бараба! Зимней порою она куда как просторней, чем летом. Берёзовые колки, унизанные куржаком, сливаются со снеговым половодьем равнины, и не остаётся для глаза никакой опоры. Скользит взор по равнине до самого края земли и дальше того – по раздолью затканных морозной опокой[5] небес…

Смеркалось. Со стороны поникающего солнца тянул ветерок. По тугому насту скользили снежинки. Они вели затейливую игру: каждая вспыхивала цветным огоньком, в любой из них для Нюшки успевал на мгновение открыться сияющий мир. Хотелось заглянуть глубоко хотя бы в одну, открыть чудо… Но для этого нужно было знать заветное слово. В этом Нюшка была уверена, как была уверена и в том, что этого слова она пока ещё не знает. Потому и сидела в кошеве тихо. Настолько тихо, что ей стало казаться, будто она спит и видит сон. Снятся берёзы в сумеречной степи, по которой скользят сани. В глубоком гнезде саней на дорожных взмётах покачивается укутанная в тулуп вовсе не тётя Мария, а Снежная королева! На этот раз она в своё ледяное царство увозит девочку, чтобы заморозить её сердце. Но у девочки имеются приметы другой судьбы. Не зря же на передке саней сидит дед Мицай. Не зря у него за опояской заткнуто кнутовище с кнутом. А ещё, когда старик у почты укладывал в кошеву сумку с письмами, из-под меховой полсти глянуло на Нюшку ружьё. А разве то, как слушается старика его кривая кобылка Соня, и то, что Мицай часто оборачивается и подмаргивает Нюшке (дескать, держись, воробей), ничего не значит? Чтобы в мыслях не собраться «королеве» со своей хитростью, дед Мицай ведёт с нею разговор, перемежая его обращением к лошади:

– Значит, в деревню нацелилась? Будешь при сироте состоять? Ну-ну! В других местах, значит, тебе не пондравилось? Но-о! Чтоб тебя леший понужал!.. А Никитич-то знает об твоей затее? Пошла! Спишь, холера!.. Как ехать мне в госпиталь за Нюшкою, об тебе он ни слова не обронил… Я ж тебя смертным грехом к себе на душу взял… Вот привезу-то Сергею Никитичу подарочек!.. Но-о, нечистая сила! Чёт-тя холера подсекат?.. Никитичем-то было прошено только племянницу в деревню доставить…

Надо заметить: когда в санях, подкативших забрать в Казаниху тётку с племянницей, Мария узнала в Мицае того самого старика, что увёз из Татарска Осипа с Фёдором, она даже обрадовалась ему. Но Мицаев разговор скоро стал раздражать её.

А вот теперь, от злости, она уже рывками подпелёнывает Нюшку в меховую накрыву. Потом сама до бровей уныривается в тулуп.





– Дело твоё… – вздыхает Мицай и ненадолго отворачивается.

И никто, даже сама Мария, пока что не догадывается, что «королеве», укутанной в тулуп, не хочется быть ни Сергеевой женой, ни Нюшкиной тёткою, ни детдомовским завхозом, ни чёртом лысым… Всё противно: и аптекарь, и муж, и намёки старого Мицая… Она никому не способна сейчас признаться, зачем окончательно решилась ехать в Казаниху. А решилась скорей всего потому, что поняла: туда Борисом Михайловичем направлены работать оба Панасюка.

Вдруг старик, словно проникнув в её недомыслие, спросил:

– А как же омский маёр? Он чё? На передовую от тебя удрал?

Мария дёрнулась; Мицай посоветовал:

– Ты бы уж присосалась бы до кого-то одного. У нас в деревне народ тебе сожрать-то Никитича не даст. Мне Лизавета Ивановна, царство ей небесное, много чего об тебе рассказала. Вашу-то с матерью семейку вся Татарка от корня знат… Если придётся, я ить знания эти на всю Казаниху растрясу…

Старик отвернулся, помолчал и опять заговорил:

– А может, маёра-то и не было вовсе? Может, собаку твою да кошка родила? Но-о, родимая! Ты ж без вранья, как без сранья…

– Хватит! – не стерпела Мария. – Взялся – вези… Скотина старая!

Из её глотки вырвался пар. Да Нюшке показалось – полыхнул дым.

Пока Мицай разворачивался на козлах, Мария успела поумнеть до тихого укора:

– Постеснялся бы ребёнка.

– Э, не-ет! – качнул головою старик. – Ребёнку вперёд жить… Ему наши речи – как лист на воде: намок – и потонул, и наслоился до поры. Потом наслоения такие помогают разбираться в людях…

– Оно по тебе и видно – чем ты наслоён…

– Чё тебе видно, сова ты слепая? Ты ж бельма-то свои только тогда продирашь, когда очередь подходит на чужих маёров пялиться. В тебе ж с малолетства подлость на подлость наслоилась. Чуток твою душу колыхни, одну муть только и поднимешь! Взялась кого стыдить! Да я в своей жизни только тем и осквернился, что взялся тебя в Казаниху доставить…

Мария уже ненавидела старика, не знала, как ненависть эту выразить. Она вновь принялась укутывать Нюшку, на что Мицай сказал не оборачиваясь:

– Будет тебе девку-то дёргать! – Затем он понужнул лошадь: – Пошевеливай! Неча прислушиваться ко всякой брехне…

Чтобы не продолжать разговора, старик запел:

В негустых ещё сумерках внимала его пению студёная, пока ещё малоснежная Бараба. Она еле слышно отзывалась эхом чуткого простора:

5

Опока – снежные блёстки в воздухе.