Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 11

Там-то я и увидела старину Эрла. Это был его «офис» – коробка метр на метр, от пола до потолка усыпанная гвóздиками, гаечками, шестерёнками, ключиками и увеличительными стёклами. Старик был часовщиком. А. хотела сделать сюрприз своему бойфренду и запустить его давно вставшие ролексы, она нашла старину Эрла по объявлению на последней странице бесплатного журнала. Ему было 95 лет, и, судя по новостным вырезкам на стенах его бюро, он трудился часовых дел мастером всю жизнь.

Этот дух, будто бы материализовавшийся минуту назад в безлюдном коридоре старого здания, был очень худым, почти прозрачным, белоснежно-седым, ухоженным. Каким ещё? Он был не принадлежащим этому времени, словно существовал в кадре плёночного фильма. Он был осколком прошлого, которое так ценят в Америке. Коренным горожанином.

Клетчатую фланелевую рубашку пересекали бордовые подтяжки, на брюках отчётливо выделялись выглаженные стрелки, а тёмно-коричневые кожаные туфли явно протирались несколько раз в день. Медленно, будто бы в медитации, разбирая внутренности дорогих часов под огромным увеличителем, старина Эрл болтал с нами о всяком.

«Меня зовут старина Эрл, я здесь каждый день с семи утра до трёх тридцати, но в районе полудня ко мне выстраивается очередь. В основном это мужчины в костюмах и галстуках, работающие на Уолл-стрит. Они приходят во время обеденного перерыва починить часы. Вы у меня – единственные клиентки-женщины за сутки. Я думаю, что Нью-Йорк – а если быть точнее, Уолл-стрит – для мужчин, потому что он символизирует деньги и статусы, но если вам всё-таки удастся поймать здесь за хвост серьёзное чувство, город перестанет давить на вас суетой и теснотой, он словно наполнится воздухом и превратится в воздушный корабль, и время замрёт для вас».

Я ухмыльнулась тогда, замечая сексизм даже в самых ярких, самых книжных персонажах реальности, а потом подумала, что старшее поколение всё равно не переделать, и их убеждения – неотъемлемые элементы их портретов.

Это был мой последний туристический визит в город. В следующий раз я приехала в Америку уже с дочкой за руку. И мы остались. Сцен из романа Донны Тартт у меня не было, мы сразу жили вместе. Именно тогда я начала понимать, что слово «отчим» в нашем жизненном сценарии будет наполнено светом.

Наша спонтанная эмиграция стала результатом поиска своего человека, партнёрства и уважения в отношениях. Ты их ищешь, ищешь рядом с собой, а они находятся на другом краю земли.

Этот переезд не был связан с деньгами и статусами. Он был странствием, которое завершалось нашей маленькой квартирой с видом на Бруклинскую академию музыки и восходом, который будил каждое утро в шесть.

В первые дни я смотрела на этот новый мир, который заливало на рассвете золотым, и вспоминала старину Эрла. Наш дом – это и правда воздушный корабль, где не замечают часов, потому что только здесь и сейчас – мера всем ощущениям.

А ещё важно было иметь подружку А., которая скажет покупать билет в Нью-Йорк и ничего не бояться. Это её сумасшедшая энергия повела в нужном направлении.

В каком?

Да просто вперёд, как бы ни было страшно.

Но перед тем как у нас появилась квартира в Бруклине, была ещё та маленькая студия в Сохо, которая теперь вспоминается как сон.

Студия в Сохо

Закрываю глаза и вижу себя в тот период, когда я ещё ездила туда-сюда, полгода спустя после нашей первой встречи с Д. в Нью-Йорке, – взъерошенную, с округлёнными от удивления глазами, наступившую на серую брусчатку Нижнего Манхэттена. Тогда же, когда мне встретился старина Эрл.

Пьяный август, вереницы браунстоунов со стальным чёрным кружевом пожарных лестниц. И воздух плавится, а мы сняли крохотную художественную студию в Сохо – наше первое пристанище, куда и он, и я ещё сбегáем из своих старых жизней. Я приезжаю к тебе, пока ещё без дочки, наш железный балкон над узкой шумной улицей.

Мы вылезаем на этот балкон через приоткрытое окно, я вижу твой профиль, освещённый неоновой вывеской, а ты куришь.

Я приехала к тебе в Нью-Йорк как любимая. Наша дружба трансформировалась во взрослое «ах!».

И бархатные листья фикуса танцуют под потоками воздуха от вентилятора.

И этот вентилятор – при сорокаградусной жаре, без него мы бы, наверное, не выжили.

И невероятная духота.





И влажность.

Незнакомые белые простыни, надувающиеся над нами.

И звенящий зной на улице, и платье прилипает к телу.

А я пытаюсь записывать то, что происходит. Потому что мне тогда ещё кажется: каждая секунда – на вес золота. Я ещё не знаю, что наше время будет измеряться годами. Я привыкла, что время рваное, что моя жизнь – это качели, и два дня радости – это клад, который надо зарыть на морском дне. В блокноте. В квадратиках инстаграма.

И с океана – ветрá. И верхушки небоскрёбов – в небе вместо звёзд, и полицейские сирены – вместо птичьих голосов. Пешком три пролёта по узкой деревянной лестнице – наверх с огромным чемоданом, в наше логово в самом центре мира и в секрете ото всех. В нашу студию в Сохо.

Совсем ничего не знала тогда об этом стеклянно-кирпичном городе, кроме факта: кажется, мне в нём жить, кажется, мой дом сам выбрал меня, Бог устал слушать просьбы и легчайшим штрихом кисти полностью изменил картину жизни, он – настоящий художник, когда хочет.

А в Москве остался свой вечный август. Тихий наш заросший дачный участок в Покровке. Дальний вой бензопилы. Крупные тяжёлые бусины драгоценных зелёных яблок на деревьях, посаженных ещё дедушкой.

Окна террасы, светящиеся в ночи, фырканье ежей у лесной калитки.

Черноплодка, белые ядра орехов и море подмосковных летних звёзд над головой.

Кто ж мог знать, что реальность раздвоится, а жизнь разделится, как будто два сердца у меня теперь, одно – в Нью-Йорке, а второе – в Москве. И даже под Москвой, за поворотом с Ленинградки налево, в старом зелёном деревянном домике в садовом товариществе, на даче, в точке безвременья детства.

Где всегда одинаково колышутся высоченные ели над головой. Где я лежу в гамаке с книгой и мне – нисколько лет или сразу тысяча…

Под шелестящими платьями

Под шелестящими платьями с глубоким декольте, которые подбираешь теперь специально для похода в Метрополитен-оперу. Под высокими причёсками, из которых выбивается прядь. Под тонкими пальто. Под очками-«мухами» и широкополыми шляпами, не носить которые в Нью-Йорке – это грех. Под прохладным шёлком пастельных оттенков, из которого сшиты твои новые блузки – нежно-фисташковая, бледно-синяя, аспидно-серая. Под нитками белого жемчуга…

Подо всей этой бутафорией бьётся сердце смешной хмурой девочки.

Той же самой, которая любила тринадцатилеткой на даче дождаться заветного часа, пока бабушка с дедушкой заснут, и уйти гулять в лес. Сердце той девочки, которая выросла в огромной, весёлой и шумной многодетной семье, а в результате познала цену настоящего одиночества.

Сердце той девочки, которая снимала на поляне сандалии и наступала розовыми пятками на подмосковную траву, которая боялась раздавить землянику и пристально высматривала её красные крапинки под листьями с зубчатыми краями. Которая лежала на лужайке и смотрела, жмурясь, на солнце. Слушала жужжание шмеля.

Не забывать, что эта девочка никуда не ушла от тебя, что она тут и это её сердце бьётся в твоей груди. Это те же руки, которые обнимали маму, и мама была тридцати шести лет от роду, как ты сейчас, и не было ещё твоей дочки и её внучки.

Эта мама из твоих воспоминаний была с длинными каштановыми волосами, ты выжидала её у деревянного забора дачи, вот-вот из-за поворота появится машина, это родители едут из города. Ты – загорелая нечёсаная школьница у ограды участка в шесть соток, смотрящая на дорогу.

Воспоминание столетней давности, где и лето, и дача, и остеклённая дедушкой терраса, и бесчисленные окна её открыты, и полупрозрачные занавески с оранжевой каймой, выбранные в середине прошлого века бабушкой, развеваются на ветру.