Страница 4 из 24
На гладком красивом лице ее Деев не заметил и следа волнения: комиссар взирала на бушующее вокруг кулинарное безумие и съежившихся под ним детей совершенно спокойно. Странное она все же имела душевное устройство: то вскипает на ровном месте, а то сухарь сухарем, словно и не сердце в груди, а кусок замороженной рыбы. Протекающие стены и забитые фанерой окна, значит, ее волнуют. А му́ки детей, живущих в окружении нарисованной еды, – нет?
– Во-вторых, конечно, питание, – с готовностью откликнулась Шапиро, указывая сухонькими лапками на живописные продукты. – Я все понимаю: разруха, голод, время тяжелое. Но зачем же мы их эвакуируем, если накормить не можем? Рубль в неделю на ребенка – где это видано? Чем я накормлю его на рубль? Мельничной пылью? Шелухой овсяной? А ведь его не только кормить нужно – еще и лечить, и согревать. Это уже в-третьих.
Она кивнула на камин в углу – широченный, из чугуна и мрамора, – у подножия которого валялось несколько обломанных веток и рваные газеты. В каминной пасти стояло жестяное ведро, куда из дымохода капала изредка вода – верно, от идущего снаружи дождя.
– Дворец… – Морщинистые щечки Шапиро зарумянились от возмущения, да и вся она, кажется, разгорячилась от этого разговора; кофта ее распахнулась, движения сделались размашистей. – Они в Наркомпросе подумали, сколько дров нужно, чтобы дворец этот хотя бы раз протопить? У нас зимой по бальному залу поземка кружит!
Внезапно Деев почувствовал, что озяб за проведенные в приемнике полчаса: пожалуй, здесь было ничуть не теплее, чем на улице. Написанные на потолке солнечные лучи – не грели.
– Ну, дрова-то стребовать легче, чем деньги или помещения. – Белая опять перешла на прокурорский тон.
– Просила! Всю бумагу на них извела!
– Значит, надо было не писать, а прийти в соцвос, к заведующему, и не выпускать его из кабинета, пока не даст пару обозов с дровами. Заточенный карандаш этой сволочи вот сюда приставить, – Белая ткнула себя пальцем в то место, где у мужчин обычно выпирает кадык, – а второй карандаш в руку ему сунуть: пусть подписывает! И пригрозить, что иначе в ЧК пожалуетесь – на его халатность и вражеское отношение к детям!
По какой-то особенной прозвучавшей ноте понял Деев: комиссар поступала так сама, и, возможно, не раз. Шапиро же только захлопала беспомощно близорукими глазками, не отвечая на смелое предложение, и лишь пару мгновений спустя продолжила, словно все еще надеялась на сочувствие:
– Далее, конечно, гигиена – ее у нас просто нет. Ни бани, ни дезокамеры – принимаем детей через ванну, одну на десятерых. И один же кусок мыла – на десятерых. А если вдруг чесотка? Или парша!? Мне даже подумать страшно…
– Да перестаньте вы уже бояться и жаловаться! – Белая так возвысила голос, что Шапиро вздрогнула, а девочки испуганно уставились на скандалящих взрослых. – Придите в Наркомздрав и тресните кулаком по столу! И вывалите им на этот же стол пригоршню вшей покрупнее – как сувенир от немытых детей. Будут вам быстро и дезокамера, и мыло, и зубной порошок! – Она развернулась возмущенно и направилась к двери.
Всё делала, думал Деев. Всё это Белая делала: и кулаком стучала, и вшей на стол сыпала. А может, и не на стол – начальству этому несчастному за шиворот. С такой станется: не человек – гангрена в юбке. А он-то – дурак! – на ресницы ее пялился да на колени красивые. И угораздило же его попасть с ней в один эшелон!
– Это вы мне как член Деткомиссии советуете? – ахнула заведующая.
– Причем настоятельно! – Покидая столовую, комиссар не потрудилась придержать за собой дверь, и та чуть не хлопнула спешащую следом Шапиро по лбу. Деев едва успел подскочить – защитить старушку от удара. Будь его воля, он охотно бы треснул этой дверью Белую – по спине или даже по прекрасному высокомерному лицу.
А та уже летела по лестнице на третий этаж, едва не сбила с ног какого-то мелкого пацаненка.
– Раздайся, море, – говно плывет! – огрызнулся тот.
– Одно говно другому не равно! – мгновенно парировала Белая.
– Там нечего смотреть! – заволновалась Шапиро больше прежнего, и в голосе ее послышался испуг. – Только лазарет и карантинная!
Поздно: комиссар уже одолела пролет, каблуки ее уже стучали по полу – где-то наверху.
Мальчик был в малиновом камзоле с золотыми цветами и хрустальными пуговицами – стоял в коридоре и пис! ал в ведро. Камзол был так велик, что подол смялся и складками лежал на паркете, а тощая мальчишеская шея торчала из ворота, как палка из бочки. Под красным бархатом белело голое совершенно тело – ни штанов, ни даже исподнего мальчик не имел. Справив нужду, он деловито подхватил полы одеяния, чтобы не волочились при ходьбе, и, шаркая, направился на свое место. Видневшиеся из-под камзольных бортов босые ноги его напоминали слоновьи – уродливо-толстые, потерявшие всякую форму конечности переступали медленно, с усилием, едва отрываясь от пола.
– Мы это богатство на оркестровом балконе нашли, вместе с париками и пудрой, – пояснила Шапиро, задыхаясь на подъеме (Дееву показалось, что она уже покачивается от усталости и треволнений последних минут). – Верно, от музыкантов осталось: дюжина маскарадных костюмов, а обуви – ни единой пары. Уж лучше бы наоборот. Но не пропадать же добру, вот и раздали детям… Или вы на ноги его смо́трите? Говорю же, здесь у нас лазарет.
Пространства третьего этажа были гораздо у́же и приземистей: в маленьких окнах виднелся нависающий сверху карниз, а до потолка Деев мог бы при желании достать рукой. Очевидно, здесь были когда-то подсобные помещения. В каждое вела низкая дверца.
Шапиро с Деевым заглянули в несколько палат (на пороге пришлось наклоняться, чтобы не задеть макушкой притолоку), пока в одной не обнаружили Белую: она не вышагивала по комнате, а лишь стояла недалеко от двери, внимательно рассматривая обитателей. Да и не получилось бы здесь шагать – слишком тесны были покои, слишком плотным слоем устилали пол детские тела.
Тела эти были причудливы. Некоторые части их – руки, плечи, ребра, ключицы, шеи – необыкновенно худые, с остро торчащими косточками. А некоторые – ступни, голени, бедра и животы – невозможно толстые, похожие на пуховые подушки. То же и с лицами: у кого – костлявые маски, а у кого и не лицо даже, а словно раздутая через соломинку жаба, в складках которой едва заметны щелочки глаз. Деев, конечно, видывал опухших (да и кто же на Волге их не видывал!), но чтобы столько разом, и одни только дети… Кто-то был гол, кто-то прикрыт бархатным камзолом вроде уже виденного. У некоторых на голове сидели расшитые золотом треуголки с перьями и завитые парики. Дети валялись на лежаках и на полу, переговаривались лениво, многие спали.
– По инструкции, конечно, опухших и увечных не положено брать, – забормотала виновато Шапиро, и Деев понял наконец причину ее смущения, – но эвакуаторы… Что с них взять, тоже люди. Всякое случается, ошибаются: то младенца-сосунка привезут, то однажды девочку беременную из-под Мамадыша – хотя и тринадцати лет, а все же беременную…
– А вы расходы на содержание этих неположенных вычитайте у эвакуаторов из жалованья, – предложила Белая. – Вмиг перестанут ошибаться.
Шапиро только сгорбилась виновато, ничего не стала отвечать.
– Замолчи, – сказал Деев с ненавистью: не мог больше терпеть.
Сказано это было тихо и в спину обеим женщинам – вряд ли его услышали. Хотел было повторить громче, а еще добавить пару ободряющих слов заведующей, а еще взять Белую под локоть (покрепче взять, чтобы стало ей по-настоящему больно) и не дать больше рот раскрыть… но тут кто-то коснулся его ноги сзади – ласково, словно кошка хвостом обмела.
Оглянулся: девочка, лет четырех или восьми – такая тощая, что возраста не понять, – сидит на куче соломы в углу и тянет руку к вошедшим. Широко распахнутые глаза – белые, как два очищенных вареных яйца, – уставились на Деева. Ладонь сложена лодочкой, покачивается в воздухе. Слепая, понял он. Просит подаяния на звук.