Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 26



Настала ночь; за ярким, знойным,

О сердце! За тревожным днём, —

Когда же ты заснёшь спокойным,

Пожалуй, хоть последним сном.

— Иван Тургенев —

 

      Сон, кроткий и безмятежный, глубокий и блаженный, не пришёл. Вместо него мной овладело какое-то болезненное тусклое забытьё, мучительное и тяжёлое, как хворь, отнимающая у человека рассудок и ясное представление о мире.

      Но сначала я видела всё остро. Я испытала такой напор чувств, такое судорожное напряжение всех мышц, какое, вероятно, и следует ощущать человеку при падении в пропасть за секунду до смерти.

      Я ожидала от стихии подобострастия, восторга и предупредительности, я ждала нежных объятий, но вместо этого уходящая густая ночь, содрав с моих плеч сорочку, разоблачила все обманы. Последние мгновения своей жизни я провела в осязаемом мире людей, в котором вода помимо всего прочего обладала поверхностным натяжением, усиливавшимся с увеличением высоты падения.

      Прыжок с обрыва искалечил меня. В теле не осталось ни одной целой кости. Всё было раздроблено, искрошено и извращено. Это была такая боль, о которой и кричать-то не посмеешь — словно всё существо соткано из одного сплошного телесного страдания. Когда ты начинаешь жить исключительно категориями боли: сначала с горестным отчаянием ожидаешь наивысшего пика, а затем переживаешь краткосрочное послабление. Но потом и боль стала рутиной, словно дыхание или ненавязчивая, незаметная необходимость моргать. 

      И тут моё скорбное волнение как-то само собой перешло в чувство горького разочарования, но оно было нестойким, пропало и отчего-то сменилось горделивым равнодушием, а оно — предчувствием постоянного покоя.

      Ночная рубашка, раскинувшись, несла меня, как нимфу; но долго так длиться не могло, и одеянья, тяжело упившись, увлекли меня от всех звуков, горестей и страданий прочь в омут стоячих, уснувших вод.

      Струились и шептали оставленные позади ручьи и реки, и память моя, беспокойная, исколотая иглами человеческая память, стала потухать.

      Мало-помалу, шаг за шагом, оставляла меня и боль: уже не так цепко, не так жгуче впивались в меня её свирепые когти. Что-то чуждое теснило её, проникая вглубь. Я напряженно прислушивалась к тому, что происходило во мне. Какая-то неведомая сила сперва острым, а теперь тупым орудием что-то выгребала из меня, нить за нитью обрывала что-то в моём теле. Не было уже страдания. Не было мучительных тисков. Но что-то тихо истлевало и разлагалось внутри, что-то начало отмирать во мне. Все, чем я жила, все, что меня занимало прежде, сгорало в этом медленном огне, обугливалось, покрывалось пеплом и падало в вязкую тину равнодушия. Я смутно ощущала: что-то свершалось, что-то подходило к концу. Что? Я слушала и слушала. 

      И внезапно воцарилась зловещая тишина, воцарилась там, где только что билось теплое, переполненное сердце: там стало пусто, холодно и жутко. Только сейчас я невыносимо страдала, что-то жгло меня, теснило, каждый нерв дрожал, а теперь — ничего, угасли, замерли все звуки. Ничто уже не теснило, не сжимало, ничто не мучило.

      Так пришла смерть.

      Я потеряла свою природу и заменила ее новой.

      Отравленная чернилами уходящей ночи вода снимала с меня все покровы, обнажая самые темные стороны моего прошлого, самые сокровенные мои порывы. Смутные воспоминания вставали из давно минувших лет. Меня сжигали на костре как ведьму. Я умирала от чумы. Таяла в родильной горячке. Погибала в мужских битвах. Похоронила многих своих детей.

      Какое счастье для одиноких, для замкнувшихся в себе, чувствовать, знать, что есть прибежище от страха, есть опора, за которую можно удержаться, как я всё это время держалась за Мерлина. Я видела себя, приникнувшую к нему с трогательным томлением, с наивной, пылающей доверчивостью. Его глаза взирали на меня с сочувствием и горькой нежностью.

      «Ты порыв, грань божественного, радость, тоска, болезнь, небывалые достижения и мучения. Чаще всего — именно мучения. Ибо не дано тебе унять своей истомы».

      Любовь Мерлина ко мне была любовью Творца к своему созданию, не оправдавшему возложенных на него надежд, любовью жалостливой, но верной и крепкой.

      «Бедная, бедная моя женщина! — горестно восклицал он, снова и снова отыскивая меня в мрачной, кишащей людьми пустыне, растерянную, раздасованную, раненную, всегда раненную человеческой жестокостью. — Ты ищешь свою схороненную на дне живую душу в любви со смертным».

      И я приучилась бояться жизни, стремиться от неё прочь, и, между тем, всё ещё чего-то ожидать от неё. А затем злой умысел Мордреда, его тёмная воля, лишили меня памяти и страха, того страха, что испытывает перед человеком животное, однажды доверившееся ему, а после жестоко побитое им же.

      Мерлин был обречён наблюдать за тем, как в моих глазах, полных тёмного огня, день за днём медленно угасали мерцающие искорки Знания, как я вдруг замирала, становилась тихой-тихой, устремив на озеро мечтательный неподвижный взгляд, а потом и вовсе перестала смотреть.

      Он обнял меня на прощание, и я обняла его в ответ с безотчётной признательностью и женственным желанием близости. В следующий раз он отыскал уже не женщину — ребёнка, слабого и худого, в чужом грязном углу на окраине города, где я с утра до полудня спала среди кишащих вокруг меня других бездомных детей. Он назвал меня человеческим именем, потому что теперь я была человеком. С состраданием, с горячей и чистой нежностью погладил он мою маленькую детскую ручку, затем наклонился и поцеловал её. В нём взыграло тёмное стремление к справедливости.

      «Наше время придёт, Вивиан, — пообещал он. — Мы вернёмся домой».

      И вот я была здесь. Сквозь прозрачную воду я видела вершины холмов, скалы, темнеющий лес и немую глубину неба. Полузаснувшее озеро дышало холодом и ленью. Я больше не чувствовала своего изломанного тела, тяжести и сопротивления волн; я сама стала волной.

      Начался новый день. И вот уже люди тревожили мои берега: рыбацкие лодки рассекали своими некрашеными боками озёрную гладь, появились женщины с корзинами, полными грязного белья, дети резвились и плескались, распугивая птиц. Я слышала деловитое копошение подводной жизни, слышала, как добродушно настроенный Мананнан забавляется с торговыми суднами в Северном море, как перешёптываются и насмешничают горные ручьи, как поют Темза и Северн, ласкаясь ко мне, словно нашкодившие щенки. 

      Каждый звук, каждый всплеск, шорох, шёпот, свист вонзались в меня, и я ощущала всеми своими нервами каждое прикосновение в отдельности и вместе с тем в каком-то упоительном единстве. 

      И вдруг яркий свет молнией озарил потухающее сознание, как если бы спичка внезапно вспыхнула над темной ямой, — и я поняла, что только хотела почувствовать вовлеченность в этот повседневный танец стихии, но не чувствовала, мало того, — он мгновенно мне наскучил.

      Упрямствуя, я снова кинулась с еще большею жадностью, горячностью и отчаянием в природный водоворот, но ощутила лишь сонливость и утомление. Обратив сой полуугасший взор к небу, я увидела, что солнце теперь стало пурпурным размытым пятном, и дочери воздуха, нежные прозрачные создания, вились над озёрной гладью, с любопытством заглядывая внутрь.

      Напоследок в сердце озера, в моём сердце, торопливо и дробно застучал молоточек. Я услышала воркующий рокот волны, повторявшей чужие слова:

      «Не высекай искры».

      «Ах, господин, какие искры? — с ленивой насмешливостью отозвалась я. — Блеск волн в солнечном свете и только-то».

      Я всё глубже и глубже уходила в пустоту, в небытие, куда-то за пределы своего существа, в непроглядную безбрежную ночь, царившую на озёрном дне. 

      Молоточек стих. Я ощутила щемящую грусть, но очень быстро она сменилась сладким предвкушением долгожданного отдыха. Здесь был мой вечный дом, здесь царили темнота и беззвучие, здесь стихия станет ревностно оберегать мой покой.

      Вивиан ушла в бездну, ушла безвозвратно, шагнув с обрыва на рассвете первого августовского дня, именуемого в народе Лугнасадом, оставив после себя лишь растерзанные цветы на воде. К ночи цветов станет многим больше — люди, празднуя свадьбу Луга, явятся к берегам Нимуэ, дабы воздать хвалу моим водам, исправно орошавшим их земли. Помимо цветов, в знак своей признательности, они оставят мне тряпичных или деревянных кукол, они споют мне песню, они станцуют в мою честь.

      Я стану сонно вторить их веселью, ибо что-то во мне всегда трепетно отзывалось на человеческую радость. А потом праздничная ночь кончится, люди разойдутся, а мир замрёт в мрачном предвкушении неотвратимо надвигающейся поры увядания.

      Но даже в тягостной полудрёме я ощущала, как что-то тревожит меня в этой сладкой предрешённости, какая-то позабытая обязанность перед кем-то, приятная забота о ком-то или о чём-то. Но всё это было уже затуманено сном. Еще раз промелькнули передо мной какие-то пестрые картины, еще раз что-то вспыхнуло красной обжигающей искрой. Потом я наконец заснула.