Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 13



К тому времени, как я уложила Медею спать, мне стало дурно. После путешествия на нижние этажи, куда проникала смерть снаружи, такое иногда бывало. Медея же, не изнеженная воздухом Зоосада, даже в самых бедных его уголках, заснула быстро и спокойно. Она глубоко дышала, словно хотела напитаться прохладным, чистым воздухом высоты.

Я почувствовала себя так, словно у меня поднялась температура, голова стала тяжелой, а язык — горячим. Я присела на диван рядом с Медеей и закрыла глаза. Под веками было красно и беспокойно. Бессонная ночь и легкое отравление смертью сделали меня рассеянной. Можно было выбрать и другое место для нашей Биеннале, повыше, почище. Но никто не хотел этого. Причины было две: во-первых нам хотелось ощутить опасность, потому что это значило, в конце концов, ощутить реальность. Было нечто за пределами Зоосада, где нас выставляли, как экспонаты, оно было страшным и приносило боль, но оно существовало. Во-вторых, конечно, даже тем, кто говорил, будто бы не думает о Свалке вовсе, всегда было немного стыдно. В прежние времена страны третьего мира не вторгались к тебе на порог, и каждый день не начинался с лицезрения тех, кому повезло меньше.

А мы могли причаститься к их бедам, надеждам и чаяниям, хотя бы на одну пятнадцатую часть.

Медея бы этого не поняла. Орфей говорил, что чувство вины правящих классов — признак распада культуры. Но мы не правили, и власти, строго говоря, не имели. Все изменилось, и теперь нужно было смотреть на вещи так, словно мы никогда прежде не видели их.

Когда Орфей говорил, что хочет стать машиной, он, наверное, отчасти имел в виду именно это.

В черепе плавал туман, мне захотелось прилечь, но я знала, что скоро придет Сто Одиннадцатый. Кроме того, вряд ли у меня получится провалиться в сон. Я предчувствовала одну из тех ночей, когда попытки уснуть похожи на старания просунуть голову сквозь игольное ушко.

Я зашла в комнату, где пахло лавандой, и воздух казался до озноба холодным. Сев на кровать, я закрыла глаза и стала стала глубоко и мерно дышать, а затем упала на спину, словно сделала шаг с крыши. На потолке плясали тени, показавшиеся мне перистыми, как облака и пористыми, как пчелиные соты. Я не знала, сколько времени прошло прежде, чем я услышала стук в дверь.

Ровно два раза, тук-тук. Ни один человек не стал бы так стучаться. Все мы следуем сотням незаметных правил, нарушить которые у нас не возникнет и мысли. Именно отсутствие чего-то важного, безусловного знания, было в Сто Одиннадцатом, пожалуй, самым жутким.

Ощущение обжигающей неправильности было очевиднее всего в том, на что обычно я не обращала никакого внимания. Когда Сто Одиннадцатый вошел, я снова села на кровати. Движения его были рассинхронизированными, я никогда не видела Орфея таким, даже когда он был мертвецки пьян. Сто Одиннадцатый подволакивал одну ногу, голова его была склонена вниз совершенно неудобным образом, а одно плечо казалось выше другого. Существо, только пытающееся быть человеком. И не слишком успешно.

— Эвридика, — сказал он. — Здравствуй, Эвридика.

Он не садился в кресло, стоял передо мной, и его светлые глаза казались блестящими в темноте. Было видно, что взгляд его совершенно бессмысленен. Он чуточку приоткрыл рот, и я увидела зубы, похожие по цвету на жемчужины у меня на шее.

— Неправда. Нет. Дурная. Дурно.

— Немного, — ответила я. И хотя Сто Одиннадцатый говорил лучше всех из тварей, которых я знала, речь его всегда была перекореженной, разорванной, надломленной. Когда я была маленькой, и Сто Одиннадцатый смотрел, как я играю, он говорил:

— Эвридика не знает, Эвридика не думает.

Это значило, что я очень увлечена. Я вспомнила свое детство — множество игрушек и невидимый кто-то, наблюдающий за мной. Достав тетрадь, я начала читать ему. Сто Одиннадцатый стоял на месте, словно его выключили. Он ждал, и мне захотелось спрятаться.

Меня затошнило от неправильности происходящего. Мой Орфей не должен был быть таким, не мог быть таким. Пусть вместо него был кто-то невидимый, не-человек, но черты Орфея не могли быть так искажены его гримасами.

Я читала, но голос у меня срывался.

— Прекрати, — сказал вдруг Сто Одиннадцатый. Он прервал меня на полуслове. Я подняла на него взгляд, и он добавил:

— Пронзительно, прекрати. Плохая.

— Я плохо себя чувствую.

— Значит — плохая.

Сто Одиннадцатый смотрел на меня так внимательно, словно у меня внутри было нечто, что он видел очень ясно, однако меня саму не мог рассмотреть вовсе.

— Оставь его мне, — прошептала вдруг я. — Хоть на одну ночь. Я просто хочу побыть с ним рядом, как в детстве.

— Подвергаешь опасности. Зачем поступаешь так? Не беспокоишься?

У него была не слишком внятная речь, словно бы в горле что-то потрескивало.

— Я хочу пойти и принять ванную, — сказала я. Я встала, подошла к окну и выглянула в небо, такое яркое, когда комната погрузилась во мрак. У него был синевато-фиолетовый оттенок — молодая гематома. Я почувствовала, как расстегиваются пуговицы на моем платье, и как распускаются тесемки на моем корсете. Орфей стоял далеко от меня, больше чем за метр, но я чувствовала прикосновения того, кому принадлежит его тело. Воздух хлынул в легкие неожиданно сильным потоком. Я почувствовала, что теряю сознание, но, стоило мне начать падать, и меня удержали. Волны и пульсации в голове становились все заметнее, я запрокинула голову. Орфей стоял так далеко, но Сто Одиннадцатый держал меня. Я посмотрела в светлые глаза Орфея и вспомнила, как он качал меня на качелях, и как говорил, что я никогда не упаду, пока он рядом.

Я и не упала. Сто Одиннадцатый сказал:

— Хочу, чтобы не делала то, что опасно.

Меня так бесконечно удивляло, что они не используют ни местоимений, ни имен. Все, что должно было выделить их, дать им индивидуальность и осознание себя, в их языке просто не существовало. Мне хотелось сказать, что мы обязательно победим. Хотя бы поэтому. Но я молчала. Я смотрела на Сто Одиннадцатого, запрокинув голову, и Орфей был для меня перевернут. Мой братик — гений, желающий стать машиной. Даже глаза его казались никелированными.

Его желание, если так подумать, исполнилось. Сто Одиннадцатый вернул мое тело в естественное положение. Я скинула платье и корсет, оставшись в нижней рубашке и юбке, прошла в ванную и долго лежала в быстро остывающей воде. За стеной, из моей комнаты, ни доносилось ни единого звука. Я не знала, ушел Сто Одиннадцатый или нет. Он и его собратья вели себя, как мертвецы в наших историях и преданиях. В них была одинаковая отчужденность, искаженность, неправильность, они в равной степени с мертвецами представляли собой мир за границей, то место, где привычные законы не действуют.

Их неловкость в управлении человеческими телами, холод и страшные, бессмысленные взгляды словно были взяты прямиком из легенд о тех, кто приходит, когда не должен (и когда ничего уже не осталось).

Мы больше не хоронили своих мертвых, теперь от них оставался лишь пепел. Мертвецов под землей заменили наши хозяева над землей. Я погрузилась под воду и открыла глаза. Было больно и не то чтобы слишком интересно — мир превратился в цвета, размазанные по водяной мембране.

Орфей сказал, ровно перед тем, как я потеряла его, что ему больше не страшно. Я видела, что он силен и мудр, почти непобедим. Он был похож на рыцаря в блестящем доспехе, и как же ему не хватало меча.

С тех пор Орфей приходил ко мне по ночам, и я пыталась увидеть в нем хоть что-то. Наверное, то же самое делал и Полиник. Я вспомнила его лицо, усталое, изможденное, с темными синяками под темными глазами. Мне захотелось выйти из ванной, потому что это воспоминание вызвало неприятный импульс. Мне хотелось помочь себе и Полинику, но у меня не было ни одного ответа.

Я оделась и вернулась в комнату. Орфей все еще был неподвижен и смотрел туда, где я больше не стояла. Я сказала:

— Оставь его мне, дай побыть с ним, и я обещаю, что не буду делать вовсе никаких опасных вещей! Прошу тебя, ты ведь знаешь, как я безумно скучаю!

— Не знаю, — ответил он. По крайней мере, Сто Одиннадцатый никогда не лгал. Он лег на кровать, едва не упав на пол в процессе этого недолгого пути. Я некоторое время стояла у двери, не решаясь подойти к Орфею. Я не думала, что Сто Одиннадцатый уйдет, но мне было важно сделать вид, будто он здесь ни при чем. Я даже хотела выйти и снова зайти. Но вместо этого несмело приблизилась к Орфею. Его грудь не поднималась, дыхания не было. Он лежал, словно вещь. Орфей, думала я, где теперь твои цифры и формулы, где твои страхи? Где же ты, Орфей?

Когда я шла к кровати, на пушистом, мягком ковре мне то и дело попадались вкрапления невероятного холода, так что я вся дрожала, когда добралась до него. Я залезла на кровать и крепко обняла его, как в детстве. Орфей пах чем-то чужим. Изморозь и что-то горькое, как старые ягоды в зимнем лесу. Прежде он пах чернилами и сладостями. Я уткнулась ему в шею, ощутив тень этого запаха и едва заметное сердцебиение. Он был жив. Сердце его отбивало удары реже, чем стоило бы, но оно было упрямо, и оно боролось. Я знаю, думала я, ты где-то там. Вот где твои формулы, вот где твои цифры, Орфей, и все забавные мелодии.

Я погладила его по голове. Он был живым на ощупь. В нем различалось едва заметное тепло, пальцы чувствовали пульс на его виске. Орфей говорил, что поглощая кого-то, они словно бы консервируют его. Он так и сказал: это очень страшно. У него внутри холода столько, что хватило бы на фургон мороженого. Я чувствовала: чуть теплый лоб, теплая грудная клетка, холодный живот и щеки. Там, где было больше всего Сто Одиннадцатого, все наполнилось чуждой жизнью.

Я лежала рядом с Орфеем, прижавшись щекой к колыбели его сердца, и думала о том, что мое время может истечь. Однажды внутри него не останется тепла. Ведь не может же он вечно пребывать в стазисе. Когда-то Орфей был нелепым и уютным старшим братом, заучкой и рыцарем. Теперь он лежал передо мной и не имел вовсе никаких свойств. Я думала о том, каким он вернется. Сможет ли Сто Одиннадцатый не оставить на нем следов.

Их суть была распространением, они на всем оставляли отметки. Маленькие мальчики любят это делать, Орфей вырезал слова на деревьях. Там было: у человека есть минус два пути.

Что еще есть у человека? Что мы могли противопоставить темноте и холоду? За окном я услышала дождь, а затем и раскаты грома. Вспышка молнии осветила лицо Орфея, оно было пусто. Сто Одиннадцатый тоже молчал, но я чувствовала его — он был везде. Части его извивались, и мне казалось, что нет ни единого участка моего тела, которого он не касается. Движения были быстрые и отрывистые, как у насекомых. Части его тела не были ни мокрыми, ни сухими, но прекрасно скользили, я не знала, как описать это ощущение (хотя, казалось, в жизни я только и занимаюсь тем, что описываю ощущения). Они были длинные, гибкие и ребристые, словно трахеи или спинки сороконожки. Они терлись об меня, как ласковые звери, пока я обнимала своего Орфея.

Я знала, что они устроены сложно, но никак не могла представить, как именно выглядят эти существа. У них не должно было быть ничего общего ни с чем, присущим моему миру. Они появились на миллиард лет раньше на планете с принципиально иными условиями и развивались для того, чтобы стать идеальными захватчиками.

Безусловно, можно было сравнить их с насекомыми или осьминогами, или еще чем-то странным, мерзким и далеким от теплокровных, симпатичных существ. Но все это, безусловно, не открывало бы истинную суть Сто Одиннадцатого.

— Я бы хотела увидеть тебя.

— Да. Это смешно, потому что на самом деле боишься.

Он издал звук лишь отдаленно напоминающий смех.

— Я не боюсь, — сказала я. — Посмотри на меня, я не боюсь тебя, господин.

Глаза Орфея едва заметно двинулись.

— Опасно так думать. Что не боишься. Будешь делать дурные вещи, и все закончится плохо.

Язык его ворочался во рту не без труда. Я ощущала, как подергиваются в такт его словам все части Сто Одиннадцатого. Словно кардиограмма, которая говорит о том, что увидеть нельзя. Иногда мне казалось, что вспышки молнии озаряют копошащиеся тени.

— Сегодня я видела девушку, чье тело использовала Семьсот Пятнадцатая.

Взгляд Орфея не изменился, он никогда не менялся. Если Сто Одиннадцатый и ему подобные, выражали как-то удивление, я не могла этого понять.

— Видела, — согласился он.

— Мне сказали, что она использует его постоянно.

— Это страшно?

Он вдруг приподнялся на кровати и сказал:

— Идет дождь.

И я подумала, что все наши диалоги выглядят такими жутко бессмысленными.

— Не страшно, — сказала я. — Просто мне хотелось бы узнать, как это возможно. Она ведь фактически живет в этом теле.

— Не знаю, зачем.

Я внимательно смотрела на Сто Одиннадцатого (вернее, конечно, на Орфея). Я знала, что их общество устроено по-другому. Королева имела власть над жизнью и смертью своих многочисленных детей, каждый из ее подданных, вышедший из ее тела, был верен ей инстинктивно, и это не имело ничего общего с человеческой лояльностью, что было одновременно хорошо и плохо. С одной стороны Сто Одиннадцатый не имел никаких идей личной преданности и не ощущал любви и привязанности к своей Королеве, так что мог говорить о ней спокойно и все, что угодно. С другой стороны он безусловно подчинялся ей, словно клетка в моем организме, получающая белковые команды, предопределяющие само ее существо.

У всего, в таком случае, было два исхода. Я приподнялась на кровати и почувствовала на своей спине странные, вечно подвижные щупальца. Они поползли по позвоночнику вверх быстрее мурашек.

Быть может, Сто Одиннадцатый пытался выразить что-нибудь важное, что проходило мимо меня.

— Я хочу понимать, что вы делаете с людьми. Я — человек.

— Иногда забываю об этом.

Руки у меня дрожали, когда я прикоснулась к нему. Казалось, пальцы мои должны были покрыться изморозью, но, несмотря на холод снаружи, внутри бушевал жар. Он гладил меня, словно животное. Таким образом я ласкала кошек и собак. Я ощущала себя необычайно чувствительной. Сто Одиннадцатый сказал:

— Чужие тела удобны. Это словно....одежда. Называете одеждой то, что носите. Потому что удобно. Приятно. Красиво.

— Одежда портится, — сказала я.

— Нет, если носите аккуратно. Но время портит все. Видел много времени.

— Но что насчет девушки? Она не платье и не украшение. У нее есть личность, память, чувства.

— В данный момент — нет.

Я помолчала. Он говорил очень спокойно, словно ничего на свете проще не было. Я не сразу поняла, что ответить. Но я должна была объяснить.

— Нет, меня интересует, что будет с ней после. Понимаешь, люди исходят из предположения, что каждое человеческое существо незаменимо, в нем содержится история, ни на чью не похожая. Даже наши самые кровавые убийцы и диктаторы принимают эту предпосылку. Каждый человек — это единица, главный герой собственной драмы. И поэтому мне интересно, что происходит с ее сознанием, когда она в таком состоянии.

— На самом деле спрашиваешь о брате.

Он помолчал, затем заставил меня перевернуться на спину, щупальца его обхватили мою голову, и как же легко он мог оторвать ее. Закончить мою историю, поставить точку там, где я всегда ставила многоточие.

— Знаешь, — сказал Сто Одиннадцатый. — До того, как прибыли сюда, не знали, что другие существа — разумны. Не было интересно, что представляют собой. Не волновало, что чувствуют. Разные, но не могу вспомнить. Сливаются в сознании, как после долгого дня. Не важно, что такое другие.

— Но важно, что такое вы? — спросила я. И он ответил так, как я вовсе не ожидала.

— Неважно, что такое все.

И я подумала, что он не был злым в нашем понимании, не исходил из отрицания чего-то доброго. Он не знал сам о себе чего-то важного. А может в нем этого и не было.

— Расскажи мне историю, — сказала я. — О вас, о ком угодно, о чем угодно.

Я положила голову ему на плечо, чтобы услышать биение сердца Орфея.

— Не понимаешь про мир, — сказал он. — Откуда пришли. Очень много. Мир, где нет разницы между живым и мертвым.

Я протянула руку и коснулась пальцами мышьяково-зеленой стены. Сначала она показалась мне твердой, затем пространство под моими пальцами легко поддалось, как если бы я, к примеру, надавила на чей-то живот. Остов из металла, весь этот каркас, на котором держался Зоосад, и вправду был скелетом дома, потому что его оплетала плоть. И я поняла, что имеет в виду Сто Одиннадцатый, до последней буковки поняла. Мир, откуда они пришли, не знает границы между живым и мертвым. Все сходилось, у предложения был смысл, и в нем можно было поставить точку. Люди, похожие на живых мертвецов, небоскребы, оплетенные плотью, бессмертие и смертный анабиоз, в котором они путешествовали по черным Галактикам. С чего я вообще решила, что жизнь в мире настолько ином, чем наш, будет иметь точно такие же границы со смертью? Холодная вечность живых мертвецов, бесконечных паразитов — вот что у них было.

И они превращали в свой мир все, к чему прикасались. Рано или поздно, Земля превратится в то же безрадостное, не живое и не мертвое место, откуда они пришли.

Вот что было настолько иного — с этим не сравнятся ни язык, который не равен речи, ни культура, которая не имеет никаких материальных артефактов, ни общество, в котором нет иных связей, кроме связи с великой матерью. У этих существ не было и не могло быть ни любви, ни искусства, ни желания производить потомство, ни языка, который хотелось бы зафиксировать.

Потому что они не знали смерти, и не знали разницы между живым и мертвым. Чище Адама и Евы в Эдемском саду. Я отдернула руку и на стене осталась вмятина, постепенно выровнявшаяся. Меня поразил контраст — комната начала двадцатого века, пастельно утонченная, строгая, и в то же время нежная, нечто столь модернистски-человеческое, что сложно представить себе, как можно это превзойти.

Но все было обернуто в плоть и очень страшно. Сто Одиннадцатый сказал:

— Там, где был до того, как попасть на Землю, ничего не осталось. Большие пустыни. Давай расскажу про большие пустыни.

Я кивнула. Пальцем я водила там, куда Орфей когда-то приложил мою руку, когда клялся, что никогда не покинет меня. Сто Одиннадцатый сказал:

— Были большие пустыни без цвета и формы. Такие огромные и серые, и глубокие, как Океаны, которые тут. Было их много, затем сплелись в одну. Песчинки были белые, черные, но большей частью серые. Смотрел на них много дней подряд, когда Первая произвела на свет.

— Ты был маленьким?

— Начал существовать, вещи были интересны. Песчинки и другое.

— А что другое?

— Забавные существа. Умирали, но смотрел. Не думал, что плохо или хорошо. Вещи.

Он помолчал, а затем добавил:

— Натюрморт.

Удивительно емкое понятие в данном случае. Затем Сто Одиннадцатый сказал:

— Тоже, наверное, думали, что неповторимы. Тоже единицы.

Я подумала, что он должен засмеяться надо мной, надо всей моей человеческой наивностью, но Сто Одиннадцатый не сделал этого. Я приподнялась. Он смотрел на меня, но глаза Орфея, его зрачки, не были сосредоточены на мне.

— Право сильного, — сказала я.

— Люди выдумали право сильного. И другие права. Как не понимаешь? Все, о чем рассуждаешь, знают люди. Не можешь понять, что не знают люди. Не осмысляют люди. Добрые, злые и сильные — тоже люди.

И я подумала, ведь правда, я жила с ним больше пятнадцати лет, и я все еще не знаю, каков он по характеру, что он любит, кроме красоты нашего языка, что для него важно. Я наблюдала за ним, и все же я не могла понять ничего о нем. Сколько мы узнаем друг о друге по выражению глаз, по поджатым губам или улыбке, по нервным подергиваниям пальцев и сменяющейся интонации. Как и со стуком, который должен быть троекратным, я не задумывалась об этом, пока не встретила кого-то, кто не знает, как это — улыбаться.

Я вспомнила Орфея. Он улыбался нечасто, такой серьезный, в детстве его называли маленьким ученым. Но когда он все же делал это, улыбки красивее не было на свете. Это первое, что я помню о мире — его улыбку. Тогда, с нее, я началась и больше не заканчивалась. Мы впервые увидели Нетронутое Море, и Орфей смотрел на воду, а я на него. Казалось, блеск, которым одарило поверхность моря солнце, отразился в его глазах и широкой, зубастой улыбке. Я сказала ему, что он мальчик с тюбика зубной пасты. Тогда мне больше всего нравились вещи, которые нам выдали в приюте, с красивыми картинками и такие чистые. Улыбка Орфея показалась мне одним из таких подарков, потому что обладала теми же свойствами.

Я прикоснулась к губам Орфея.

— Так что с той девушкой? — спросила я. — Она не повредит ее, если будет использовать часто?

— Не больше, чем если бы девушка использовала себя.

Я почувствовала, как его ответ пульсирует на пальцах.

— Даю надежду? — спросил он. Сто Одиннадцатый не издевался, но и не интересовался по-настоящему. Прикосновения его стали настойчивее, и я легла. Его невидимые щупальца толкались мне в ладони, словно так он смотрел на меня. Когда одно из щупалец скользнуло по моим губам, я подумала, что никогда не спрашивала, есть ли у них влечение. Говорили, что Принцесса выбирает одного из своих братьев, и, затем, совокупившись с ним, носит его многотысячное потомство еще несколько тысячелетий. Звучало так же отвратительно, как, собственно, дело и обстояло. Иногда Сто Одиннадцатый мог касаться чувствительных частей моего тела — губ, шеи, груди, ног, и это было личным, беззащитным пространством, но я не могла сказать, что это было неловко. Со мной не было никого, кто мог понять, что это значит. Ничто не имеет смысла, пока нет того, кто может его воспринять.

— Хочешь я тоже расскажу тебе историю? — спросила я. Он ответил:

— Хочу.

Сто Одиннадцатый никогда не кивал. Я увидела, как язык Орфея ворочается у него во рту, а затем сказала:

— Когда мне было восемь, и я разбила свою шкатулку, мне пришлось очень горько плакать. Знаешь, она была изумительная. Ты непременно оценил бы ее. По краям были четыре чудесных розы, трещина прошла по одной из них, а крышечка вовсе отвалилась. Там я хранила свои колечки, браслеты и ароматические кулоны. Знаешь, девичьи вещички, на которые можно любоваться часами. Человеческие дети любят вещи, потому что вещи заставляют их быть, показывают разницу между я и миром, учат любить мир. Как дети любят вещи, взрослые не умеют любить даже людей. Это сверхсильная привязанность к чему-то, что делает тебя — тобой. Шкатулка играла "Лунную сонату", а это безупречно тревожная музыка. С тех пор, как я услышала ее, я знала, что шкатулка однажды разобьется. Так вот, когда она разбилась, мне стало так тоскливо, словно часть меня ушла. Орфей сказал, что починить ее нельзя, и я еще сильнее разозлилась и расстроилась. Тогда он научил меня тому, что такое прощание. Мы похоронили шкатулку в саду, и я даже зачитала над ней некролог, а Орфей стоял с торжественным видом, и говорил, что мы будем помнить и скорбеть. Если задуматься, это было смешно и даже кощунственно, но так невероятно важно.

— Что-то хочешь сказать. Знаю. Два смысла — снаружи и внутри. Метафора.

— Я хочу сказать, что это больно — не суметь даже попрощаться.

— Хочешь, чтобы убил брата?

— Нет! — я сказала это очень быстро. — Хочу, чтобы ты дал мне попрощаться с ним. Потому что это невероятно важно. Ты даже не представляешь, насколько.

Я думала: пусть только скажет "да", и мы сбежим, пусть на Свалку, пусть, не зная, что мы будем делать дальше. Я и не представляла, как сильно испугала меня история Полиника. И как я боялась, что личность, память, острый ум Орфея исчезают, развеиваются, пока Сто Одиннадцатый лежит рядом со мной. Он молчал, и я испугалась за секунду прежде, чем гибкие щупальца обвили мои запястья.

Он не ответил ни да, ни нет, но я оказалась крепко и болезненно связанной. Абсурд заключался в том, что я не знала, зачем он делает это. Была возможность, что Сто Одиннадцатый лишь утешал меня. Было холодно, темно и невозможно пошевелиться, даже кончики моих пальцев оказались оплетены им. Орфей лежал, смотря в потолок, и мне казалось, что невидимая сила, связавшая меня, не имеет к нему ни малейшего отношения. Он так и не ответил мне, сказал совсем о другом:

— Люди не знают, что такое люди. Почему защищаешь?

— Нет, — сказала я, чувствуя, как щупальце его касается моей верхней губы. Я приоткрыла рот, на секунду впустила его и подумала, будет ли страшно, если я укушу его? Он говорил о подкожном жемчуге, быть может, он заменяет ему кровь, и в рот мне посыпятся блестящие-блестящие камни.

У него не было вкуса, я решила не сжимать зубы. Некоторое время это было добровольным решением, затем Сто Одиннадцатый разжал мне челюсти. И я подумала, что он изучает, как устроены мои зубы. Он мог бы выломать их, ведь зубы не нужны для того, чтобы писать письма к Орфею.

Но нужны, чтобы внятно и красиво говорить. Я была важна ему, и я не боялась. Он был, словно безвкусное мороженое, такой холодный. Наконец, его щупальце покинуло мой рот, и он сказал:

— Продолжи.

— Мы знаем, что мы такое. Очень хорошо чувствуем, — сказала я. — Это как будто сложно сформулировать, но это есть. И отчасти вы подарили нам возможность сказать, для начала, что мы — не вы.

— Почему сложно?

— Потому, что мы думаем, что каждый человек ценен, и что все мы разные. Вы разные?

— Сто Одиннадцатый отличается от Сто Десятого и Сто Двенадцатого порядковым номером.

И я вспомнила, как мы купались, и Орфей вынырнул из воды, вид у него был счастливый и золотой. Он показал мне ракушку, чья спираль уходила в самую середину, такой замечательный был узор. Орфей сказал:

— Сто одиннадцатая! Ты представляешь, сто одиннадцатая! Три единицы!

Я не поняла, почему три единицы лучше, чем одна или две, или никаких единиц вовсе, но улыбнулась и плеснула в него водой. Он снова нырнул, чтобы избежать брызг (хотя сомнительный был способ, да и нападение сомнительное тоже). Под толщей освещенной солнцем воды я могла рассмотреть его силуэт. Он дернул меня за ногу, и все померкло. Под водой я вцепилась в него, и мне хотелось засмеяться, но я боялась захлебнуться. Теперь, когда Сто Одиннадцатый стягивал щупальцами мое тело, мне снова казалось, что я чувствую холод и толщу воды. Было почти приятно — особое напряжение ребенка в материнской утробе или взрослого в объятиях любовника. Затем Сто Одиннадцатый протянул мою руку, как руку марионетки, к ладони Орфея. Две куклы для существа, которое только учится играть. Он дал мне пошевелиться, и я сплела свои пальцы с пальцами Орфея. Странная связь между мной, моим братом и Сто Одиннадцатым, казалось, временно облегчала страх.

А затем он ушел и забрал с собой Орфея. Тело мое снова принадлежало только мне. Ночь заканчивалась, и небо покрылось тонким слоем светлой глазури. Я знала, что скоро оно начнет светиться. Пальцы затекли, и я потихоньку шевелила ими, пытаясь вернуть чувствительность.

Никакой разницы между живым и мертвым. Полная бесчувственность. Чувствительность и бесчувственность. Чувственность. За всеми словами стояли идеи. Как ему, должно быть, тяжело было понимать слова.

У Орфея была идея о том, что нужно сделать. Он верил в то, что мы намного сильнее, чем бессмертные и могущественные существа, захватившие нас. Орфей говорил, что любовь, вера, знание и даже смерть должны стать нашими знаменами, потому что мы знаем, что это такое, а для них это все красивые слова. Как должно восхищаться то, что умереть не может, скоротечностью жизни, ее цветом и увяданием.

Что у нас есть такого, спрашивала я, чего нет у них? Орфей говорил: у нас есть заблудившиеся мореходы, руки, книги, пожарные, очки, песни, булочки с корицей, зубы, цифры, ненависть, шариковые ручки, утраты. И я спросила его: разве это не просто вещи, Орфей? Вещи и понятия. И он ответил мне: если мы поймем, что это не просто вещи, тогда все начнется. Все должно начаться внутри, в головах. Попробуй думать о мире, как об уравнении, ответ на которое и есть ты.

Я научилась, Орфей, теперь я всему научилась, но где же ты?

Стены были живы, в каком-то смысле. Снова уперевшись в стену рукой, я ощутила далекую дрожь, проходящую по ее волокнам.

Что мы утратили, и чего у нас избыток? Четыре тысячи лет, это очень много времени. Большинство империй не существуют так долго. Ни одна не существовала в неизменности. Как только тело мое расслабилось, я перевернулась, положила голову  туда, где была голова Орфея. Не было и призрака его тепла. У всего есть причина, подумала я, и ты об этом знал. Будь ты на моем месте, у тебя уже были бы все ответы, даже те, для которых еще не заданы вопросы.

Но я не буду грустить и бояться, как обещала тебе. Не буду плакать и обижаться на судьбу и смерть. Завтра я пойду к Полинику, и мы подумаем над этим вместе. Даже если никто не знает, как найти решение, я сумею.

Ты ведь всегда его находил.

За окном исчезали звезды, одна за одной, они оставались в прошлом. Бесчисленные точки на огромном небе. Где-то среди звезд, как чума, двигались они, искали себе новый мир, который можно заразить собой. Их было, должно быть, очень много, и всегда становилось больше.

Они не знали зла в человеческом смысле слова, они не крали, не убивали ради богатства и развлечения, не имели законов, потому что не имели преступлений (если только не считать Последнюю, совершившую по их меркам нечто исключительное). В этой цивилизации мертвецов было нечто неизмеримо трагическое.

Заблудившиеся мореходы, подумала я. Путь, как способ освоения пространства, который провалился. Если представить, что небо — это такое море, а наша планета всего лишь островок, качающийся в его безразличных волнах, они, в конце концов, никогда не приплывут домой. Миллиарды этих существ плывут сквозь тьму, чтобы столкнуться с чем-то, что закончится прежде, чем их жизнь.

Для людей, подумала я, всегда есть множество бесконечных вещей. В теории у всего есть предел, но, в конце концов, мир для большинства людей, которые родились и родятся на нашей планете, бесконечен, потому что переживет их. Вот почему они так любят искусство. Оно может пережить наш мир, и нас. И вот почему Сто Одиннадцатый так испугался, что Орфей, о ужас, разрежет какую-нибудь картину или разобьет статую.

Потому, что больше ничего вечного у них нет.

Хорошо быть смертными, думала я, хорошо умереть однажды, потому что это значит, что у нас будет время быть здесь, жить, любить, творить. В конце концов, смерть конструирует жизнь, без нее это просто существование. Даже если предположить, что я стала бы бессмертной, мне стоило бы поблагодарить смерть за всю человеческую культуру, сконструированную ей. Память, религия, искусство, добыча огня, медицина — все есть способы оттянуть смерть или удалить ее. Без нее нас бы не было.

Мысли были странные, не теплые, не делающие смерть менее страшной и не заставляющие меня отпустить Орфея.

И все же мне казалось, что я понимаю больше, чем раньше. О себе и обо всех, кого знаю. Я закрыла глаза, и мне вспомнились все события предыдущего дня. За стеной спала Медея, а еще через стену — Гектор. Здесь всюду, в этой вонзающейся в небо игле небоскреба, были люди, которых я люблю. Я надеялась, что завтра все они проснутся, и мне было страшно, что нет.

Однако теперь я знала, что мне нужно быть благодарной за то, кто я есть, этой ужасной возможности.

Орфей бы придумал для этого математическую метафору. Мой железный рыцарь со смешным, острым носом, испачканным чернилами. У меня были надежды на завтрашний день, как на день спасения. Я знала, что одной мне придется думать долго, очень долго.

Но для двоих нет ничего невозможного. Пусть даже никто больше, в целом мире, не будет нам помогать. Я смотрела Полинику в глаза и видела страсть, которой, казалось, ни у кого еще не видела. Он был готов на все, он был такой драматический герой.

Я не была достаточно драматической, вот в чем была проблема. В сущности, я — комический персонаж. Если мир — это текст, то для того, чтобы действовать в трагедии, нужно действовать, как герой трагедии.

Я накрылась одеялом с головой и приготовилась быть эмоциональной, импульсивной и непокорной судьбе. Только что Сто Одиннадцатый брал мое тело, словно игрушку, делал с ним, что хотел, но у меня внутри вдруг все стало очень сильным и способным бороться. Нет уж, думала я, пусть не надеется на то, что Орфей для меня — шкатулка с безделушками, которую можно закопать и забыть.

Пусть лезет холодными щупальцами мне в рот, или забирает то, что я пишу, пусть приводит ко мне тело моего брата, пусть надевает на меня шляпки, пусть пугает меня одним своим присутствием.

Я останусь сильнее него, потому что знаю, за что борюсь.

Я чувствовала себя очень легкой, в груди развернулся радостный, радужный мир, в котором неважно, сколько у тебя силы, а важно, сколько решимости. Я думала о Полинике и об Орфее, и о Гекторе, о Медее и Тесее, пока все они не смешались, и мысли мои не ускользнули от людей к вещам. Я открыла свою шкатулку, казалось, давно забытую, и стала считать колечки.

Уже засыпая, я ощутила холодок, идущий по спине. Хотя под одеялом мне было тепло, странное ощущение чьего-то присутствия наполнило меня дрожью. Но это был только отголосок ужаса. Сто Одиннадцатый, или кто-то другой, был здесь, чтобы смотреть, как я сплю. Мне почти не было страшно, хотя я хотела, чтобы Орфей был здесь, со мной, и я могла бы обнять его и не бояться совсем.