Страница 22 из 25
Почему? Нет разумного ответа. И не надо его искать. Дело, вероятно, заключалось вовсе не в Бубенцове. И даже не в пьяном скандале, который он учинил. Дело тут совсем в ином. Отчего просыпается вулкан? Дремал-дремал тысячу лет, а тут взял и проснулся. Ни от чего. Накопились силы и энергии. Пришло время, и гибнет Помпея. Отчего умирает старик? Пришло время. Отчего рождается младенец? Время приспело. Отчего рушится мир? Пришло время. Никаких иных, более внятных, объяснений нет. Тут ты совершенно прав, достопочтенный Георг Вильгельм Фридрих Гегель! Недаром портрет твой в золотом овале висит у профессора Покровского в самом видном углу! Образно говоря, понадобился всего лишь малый камушек, и тронулась с места дремавшая до сих пор лавина. Пришло время. Ерофей Тимофеевич Бубенцов случайно оказался в роковом месте и всего лишь неловко пошевелился.
Зал безмолвствовал, но в тёмной глубине его слышно стало, как змеились, потрескивали накопившиеся напряжения. То была особая, очень краткая тишина, которая наступает иногда в грозу, перед первым ударом грома. Ерошка, покачиваясь, подступил к самому краю сцены. Заглянул в сумрачную преисподнюю оркестровой ямы. Глухо ахнул большой барабан, тревожно протрубил гобой, ужаснулась нервная виолончель, взвизгнула, но тотчас же смолкла. Как будто придушили и её.
– Но правды нет и ниже! – горестно провозгласил Бубенцов, топчась у края гулкой опасной бездны.
Пронзительный, отчаянный, мучительный крик Вани Смирнова, усиленный динамиками, ударил в уши. Даже не верилось, что можно кричать так натурально, так подлинно! И всего лишь оттого, что на репетиции дверью зажимают пальцы.
– Где боль, там подлинность! – вспомнил Бубенцов, заранее сожалея о том, что всуе пропадёт великая истина.
Но нет, не всуе оказалось и не на попрание! Ропотом одобрения отозвалась тёмная пропасть зала. Ерошка поднял голову, распрямил плечи, приободрённый реакцией публики. Великие силы встрепенулись в груди… Ну а дальше всё пошло, как по маслу, покатилось, как шар по жёлобу. Впоследствии даже и в театральном мире, искажённом, извращённом, растленном, который невозможно ничем пронять, событие это вызвало горячие толки. Причём обсуждались даже и не безобразные детали происшедшего. Тут уже давно привыкли к любой новизне, и трудно кого-то чем-то удивить. Ибо, кажется, нет такой пакости, которая, придя на ум человеку, не была бы реализована на подмостках.
Сорванные одежды и визгливая толкотня голых дам на сцене не обсуждались. Видали в этих стенах и не то ещё! Горностаевая белоснежная шуба, которую Бубенцов походя снял с царя природы и набросил себе на плечо, никого не удивила. Драка с двумя рабочими сцены, которые выскочили, чтобы скрутить Ерофея, вообще не упоминалась. Даже когда рабочие, шумя, полетели в ад оркестровой ямы, тоже мало кого смутило. Обсуждали совсем-совсем иной феномен.
– Справедливости ищу! – повторял и повторял гороховый шут, громя сцену. Заглядывал в кощеев ларь, отшвыривал отломанную крышку.
– Правды и справедливости! – и валились на пол жестяные идолы, раскатывались закопчённые адские котлы. Выскакивали освобождённые грешники и голые грешницы, убегали прочь, прикрывая срам ладонями. Перья и пух метелью кружили в лучах прожекторов. Всё теперь было по-настоящему. Никакой игры.
– Крови и справедливости! – ревело, отзывалось из хаоса зрительного зала. – Боли и подлинности!
Бубенцов гонялся за визжащими артистками, сдирал с них остатки призрачных одежд. Зал реагировал живо, азартно, весело. Это придавало силы, невероятно бодрило Бубенцова. Он раскидывал страсти по всей сцене. Пинал под тощий зад страсть Сребролюбия. Лапал обеими пятернями Блудную страсть. Срывал покровы с демона Измены. Многие, спасаясь, успели убежать в зрительный зал. Их встречали там с восторгом, тискали, щипали, щупали в полумраке. Держался до последнего Игорь Бермудес, изо всех сил сохраняя невозмутимый вид, надеясь тем самым заговорить и унять хаос.
– О, чёртов бубен! Демон тщеславия! – воздев руки, заломя голову, декламировал Бермудес, хотя слов таких и не полагалось произносить по сюжету. Теснил обширным животом, наступал на Ерошку, пытаясь вытолкнуть за кулисы. – Заклинаю тебя, уймись! Зачем ты ищешь крови и справедливости?
– Правды и справедливости! – возражал вёрткий Бубенцов, выскакивая опять на авансцену. – Правды и справедливости, Игорёк! Не крови! Всего лишь правды и справедливости!
– Крови и справедливости! – выл тонкий голос из зрительного зала.
Бермудес выкатывал из-под наклеенных бровей страшные буркалы, скалился, двигал губами. Пытался спасти положение, мимикой повлиять на расходившегося Ерошку. Но нельзя было уже перекричать шум, вернуть действию стройность и порядок. Поздно! Рухнули все построения режиссёра. На сцене творила уже сама стихия, бессмысленная, беспощадная.
Подскочил к Бубенцову Поросюк в образе Мазепы – «демон предательства и измены». Выскочил из ада упитанный, с полосами сажи на животе, с искажённым от ярости лицом, зашипел, вцепился в плечо когтями. Но тотчас получил от Ерошки виолончелью по морде, схватился за щеку и, подвывая, пропал за кулисами. Растерялся на миг Ерошка, недоумённо разглядывал оставшийся в руке гриф. Рассыпалась виолончель, нежный инструмент, склеенный особым клеем из самых тоненьких дощечек. А подвернись под руку Бубенцову в ту минуту, положим, гобой? Гобои делаются из клёна, древесина плотная. Ударить по голове что кием бильярдным…
Добро торжествовало! В какой-то момент стало ясно, что натиском и вдохновенным напором Ерофей Бубенцов окончательно проломил сюжет, разрушил предначертанный распорядок действий.
И вот тут-то внезапно прекратилось сопротивление. Кто-то очень-очень умный догадался, спохватился, подал знак дирижёру. Дирижёр пожал плечами, но возражать не отважился, взмахнул палочкой. Ударили смычки, грянули литавры. Взорвался фейерверк, рассыпалось по всей сцене конфетти. Танцоры заплясали в разноцветных одеждах, маски задвигались, замелькали в толпе пёстрые ленты. Золото, блеск, гром, звон, хмель…
Ах, какой же догадливый! Как вовремя подал сигнал! Кто же он был, тот демиург, кто музыкой обуздал хаос, придал ритм бедламу? Кто, в конце концов, весь этот случайный безобразный скандал так ловко встроил в сюжет скучнейшей пьесы, сковал расхристанное безумие железной цепью гармонии? Уж не Скокс ли Амадей? Его как будто манера, нет?.. Увы, за шумом, гамом и суетой этого никто не мог разглядеть. И уж тем более не нашлось тогда человека, который мог бы по достоинству оценить блестящую импровизацию. Всё плыло, оплывало, плавно опало на пол… Занавес!
Всё, что происходило дальше, Бубенцов помнил лишь яркими урывками. Его тормошили, жали руки, поздравляли. Всё мелькало перед глазами, скалило зубы, хлопало по плечу. А за колыхающимся занавесом неистово ревел, выл и бушевал зрительный зал. Как будто разбудили дремавшую, застоявшуюся энергию масс.
Снова взметнулся вверх занавес. Снова грянула весёлая, торжествующая музыка. Ликовали трубы и флейты, гремели золотые литавры. И не было только среди этих ликующих голосов голоса нежной виолончели.
Блики света метались по всей сцене. Жёлтые, красные, лазоревые.
Бубенцов стоял за кулисами, озирался. Откуда же она появилась? Из какого кощеева сундука? Кто и когда вложил её в бесчувственную и безвольную руку? Бубенцов не мог ничего понять. Держал в руке брезентовую полосатую суму. Выпотрошенную и пустую. И только на дне её болтались скомканные генеральские штаны с лампасами. Выгоревшие, гадкие, старые. Поднял глаза, увидел за кулисами на противоположном конце сцены ухмыляющуюся, довольную рожу Адольфа Шлягера.
И нем был шут, и недвижен. Вид бледный был у Ерофея Бубенцова в ту минуту. Проступила бледнота смертная сквозь хмельные румяна. Удручало Ерошку Бубенцова не то, что жизнь его сошла с привычных рельс. Сколько раз уже такое бывало! Сколько раз пьяными скандалами своими разбивал жизнь свою вдребезги, а затем собирал с великим терпением, склеивал по кусочкам!