Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 69

Я – ось. Весь мой разум, всё его внимание обращено на правую ногу, которая служит опорой. Всё внимание только ей, этой стальной опоре, воткнувшейся в землю. И ничему другому.

Начинаешь вращение – и для тебя всё перестаёт существовать, кроме того, кого ты крутишь и как ты это совершаешь.

Жарко. Я чувствую, как пот катится по спине, впитываясь в пояс джинсов, капает с бровей; моргаю – капля падает на щеку и следует дальше; губами я чувствую вкус своей усталости... солёный неприятный вкус, от которого хочется только избавиться и не вспоминать.

Спина в напряжении. Руки вторят ей в этом. Опорная правая нога исходит молочной кислотой, жжением: от самых бёдер до голеней, до ступней – наполняется, истекает ею.

Я шаркаю кедами, поднимая вокруг пыль.

Постепенно останавливаюсь. Ребёнок робко ощупывает руками плывущее пространство, ногами – всем, чем придётся. Девочка качается, монотонно ковыляет к родителям. Она в угаре. Её раж не кончается... никогда. Пока она со мной.

Но даже и то, что в любой момент по своей непредсказуемой прихоти я властен и волен отпустить ребёнка в свободный полёт в сторону лужи или острых кустарников, не есть самое отвратительное, что я могу учудить; ибо в тот миг, когда маленький ребёнок, совсем ещё кроха, обнимает меня, всецело меня любя, припадает щёчкой к моему округлому пузу – в это мгновение я вдруг могу заорать на ребёнка из пасти хомяка диким криком, криком монстра, хрипящего и рыгающего, безбожно матерящегося, предстать чудовищем, злющим и беснующимся, схватить эту девчушку или этого мальчишку и орать, орать, орать, пока та или тот не намочит штаны, не впадёт в истерику, покраснев и залившись слезами, растеряв абсолютно согласованность психики; но приобретя душевную травму, неискоренимую фобию, неизбывный страх на всю оставшуюся жизнь...

Вот, что́ я могу...

Вот, что́ в моей власти. Жизни и судьбы. Подспудно которыми я наделён потенцией править.

Но то лишь тайные думы в минуты скуки и размышлений. Этюды в верлибре. Сцены спонтанности. Натюрморты, которые, я сильно надеюсь, никогда не обретут жизнь.





... Крутимся. Бегаем. Обнимаемся. Она счастлива.

А я... в пекле костюма, взмокший, в вонючей одежде, с чувством жажды, с продранным от сухости горлом, со слипшимся языком, со слипшимися губами и всклоченными волосами под кепкой, красной, облезшей от моего едкого пота... счастлив. Тоже...

Даже и несмотря на то, что моментами меня подташнивает, а голову будто рвут на части. Адреналин и жара на время вращения и игры освобождают меня от мучений, от безобразия, творящегося в моей голове. От смуты в ней. От извращённых, постоянно мелькающих мыслей. От помешательства на сексуальной девиации... это вращение – моя аддикция. Моё благословение, низринутое мне свыше... компенсация за годы скуки и тоски. За то одиночество, которое вновь настигает меня в то мгновение, когда я снимаю костюм и разоблачаюсь в обычного никому не нужного и неинтересного завистника и неудачника, каких мне навстречу по вечерам и в любое другое время суток идёт великое множество. И тут вдруг начинаешь сомневаться в собственной индивидуальности...

Есть время, когда я могу отдохнуть. Сейчас, в данный момент, этого времени практически нет, потому что Хомяк здесь больше не ходит каждодневно и не веселит, не унывая, публику семь дней в неделю. На окне кондитерской весит плакат, сообщающий прохожим: папам-мамам, их детишкам – о том, что Хомяк явится – как свет божий – только сегодня и, возможно, больше никогда. Плакат этот висит уже довольно давно: месяц, быть может, два; нужно было дать людям время свыкнуться с этой мыслью; мыслью, что сегодня, именно в этот редчайший день, нужно привести детей поиграть с их любимцем из любимцев, потому что такого, как я, нет больше нигде на свете (снова возвращается это сладкое, до похихикивания и потирания ладоней друг о дружку приятное чувство индивидуальности). За год я прихожу сюда раз шесть. Поэтому шесть раз в году висит здесь этот плакат, возвещающий о дате моего очередного пришествия...

Но, удивительно, дети, наигравшись, постепенно разбредаются, угоревшие, довольные, по домам. Некоторые напоследок спрашивают меня о том, буду ли я завтра. Но я лишь качаю головой. «А послезавтра?» – жалостливо произносит девочка, обнимая меня, или мальчик, прижимаясь личиком к моему полистироловому пузу. Я снова качаю своей огромной головой. «И даже через неделю?» – надувают они блестящие на солнце губки. И я опять качаю головой, пышущей изнутри жаром... и они, расстроенные, идут домой, к мамам и папам, которые разлучили их со мной, снова, сказав возвращаться с прогулки. Но и счастливые, что хотя бы сегодня, но пришёл. Малявочек уводят родители, сажают в коляски, велосипеды, уезжают с ними. Я машу им рукой на прощание... они плачут. Смеются. Улыбаются моей дурашливости. Я играю с ними, пока они удаляются: закрываю лапами с четырьмя пальцами глаза хомяку, а затем открываю: «Ку-ку!». Они заливаются смехом. Радуются. Веселятся. Недоумевают. Меня вновь долго здесь не будет... самому грустно.

Я остаюсь на улице. Один. Хожу вразвалку, вальяжно выбрасываю руки, будто мультяшный пижон-гуляка, никогда не тоскующий последователь культа Багза Банни. И если он, этот чёртов кролик, вдруг подойдёт ко мне, ко мне – Хомяку, и спросит своё коронное: «What’s up, Doc!», – я отвечу ему: «Всё отлично!» Всегда и везде: «Всё отлично!» Потому что это – Хомяк. «Всё отлично!» Просто он таков. Таков его дзен. И экзистенциальная философия. Его непререкаемая логика.

Шляюсь. Туда-сюда. Жду детей.

Расхаживаю, махая приветно каждому прохожему. И непроизвольно моё лицо каждый раз растягивается в искренней улыбке. Я каждому рад. Каждым доволен. Каждого люблю и приветствую. Каждому желаю хорошего дня и удачи. Неисправимый оптимист и жизнелюб, таков он – Хомяк.