Страница 16 из 17
Но, видимо, он не хуже нашего это понимал и на репетиции ходить перестал. Мы стали собираться без него, приглашая парнишку из второго состава (с некоторых пор у нас появился второй состав, иначе бы как могли мы, играя, в то же время ещё и танцевать). И это бы ничего. Но за всё время наших ущербных репетиций Люба, несмотря на угрозы матери, нет-нет, а в окно артистической всё-таки заглядывала. Да и окна были невысоки, и немного отступающий от стены фундамент позволял, уцепившись руками за железный слив, стоять и смотреть, как подсматривала почти каждые танцы в окна совхозная детвора. Потом перестала ходить. Даже долетело до меня от кого-то, что мать сказала дочери, что отец не просто их бросил, а умер, и его даже похоронили. Но Люба, разумеется, не поверила. И потом, сами понимаете, каким тоном и при каких обстоятельствах такие вещи говорятся. И вскоре испуганное личико её опять стало появляться в окне. Уж этот глядящий во все глаза детский взгляд! До сих пор, как вспомню, нехорошо становится. Но и это бы ничего. То ли ещё человек перенести способен?
Но тут случилось такое…
И хотя шептались у нас самые языкастые, что-де, Валька накаркала, понятно, всё произошло совершенно не поэтому, отчего и заявил, что о религии не скажу ни слова. По-своему же разумению представляю всё это так.
Разумеется, так именуемой Вирсавии из клуба пришлось уйти. А затем вместе с годовалым ребёнком поселиться с Димкой на частной квартире, а точнее, в ветхом домишке на посёлке. Туда и стали мы за Димкой перед свадьбами заезжать, а на танцах и репетициях, как я уже сказал, он не появлялся. Довольно часто заставали мы его с ребёнком на руках. Кое-как причёсанная, замордованная бытовыми неудобствами псевдовирсавия на секунду показывалась на глаза, полыхала глазищами, надувала и без того пухлые губы, хмурилась и тут же исчезала. Сердится она при нашем появлении или просто стесняется, допытаться у Димки было невозможно. На все расспросы он только как-то странно улыбался.
Так длилось с полгода, а буквально две недели назад пришедший на очередную репетицию Толик огорошил, заявив, что Димка в больнице, что у него обнаружили какой-то не то рассеянный, не то задумчивый склероз – временами до того мог забыться, что даже уехать или уйти неизвестно куда, и только потом очнуться. Даже в другом городе мог очутиться. Мы, разумеется, не поверили. Ладно, мол, заливать, это что за болезнь такая смешная? Но Толик стоял на своём. И ведь прав оказался. При такой болезни человек совершенно спокойно мог выйти на железнодорожные пути и преспокойно шагать по шпалам навстречу предупредительно свистящему поезду и думать о чём-то совершенно постороннем.
В таком состоянии Димку однажды и сбила машина. Произошло это ночью, буквально неделю назад, когда он возвращался со второй смены. Вместе со всеми он сошёл с автобуса, люди двинулись переходить дорогу, и первый, заметивший идущую навстречу машину, всех предупредил. Люди остановились, а Димка прямо под колёса грузовика вышел.
Теперь о дне похорон. От Любы, понятно, всё это скрыли. Тем более что последнее время она довольно часто стала появляться у клуба и, встав на выступ фундамента, заглядывать в окно даже тогда, когда в нём не было света. Я сам заставал её в таком положении несколько раз. И потихоньку привык, хотя первое время царапало, да ещё как.
И вот наконец похороны. Как она там, что с ней, хорошо ли её от всего этого оградили?
И вдруг такое!..
Это уж потом нам рассказали.
Когда мимо дома, где прежде Димка жил, гроб вместе с роднёй в кузове открытой машины провезли, Валюха в окно это видела и, подождав немного, выпустила погулять канючившую дочь. Та ровно что своим детским сердечком чувствовала, когда на улицу просилась: пусти да пусти. И когда очутилась на улице, в первую очередь побежала к клубу. А там возле памятника такие же, как она, девочки в классики играли. И когда она по обычаю своему, встав на подоконник, заглянула в окно, одна из девочек засмеялась и громко сказала:
– Еёва папу хоронят, а она в клуб глядит!
Люба спустилась с выступа, подошла к девочке.
– Чьёвова папу хоронят, ну?
– Твоёва, чай, а не моёва. Только что на машине на клабдищу провезли.
– Нет!
– Не веришь, а его, пока ты стоишь, совсем похоронят.
И тогда она пошла, всё время оборачиваясь, очевидно, ожидая, что вот-вот все засмеются, дескать, разыграли, да тут уж все девочки замахали руками:
– Да бежи-и, бежи-и, опозда-аешь!
И она побежала, да так, как это умеют только дети, совершенно не разбирая дороги. Бежала и падала, в кровь сбивая колени. Вставала, дрожащими пальчиками трогала окровавленные колготки, плакала и бежала опять.
На кладбище она оказалась как раз в тот момент, когда стали засыпать могилу. Пробралась между ног, выскочила на бугор и чуть не свалилась в яму. Кто-то в последний миг успел подхватить её на руки, но она тут же в отчаянии забилась.
– Отпустите меня, я вас не люблю! Отпустите меня, я вас не люблю! Отпустите меня, я вас не люблю!
И это сверлило в ушах до тех пор, пока её не унесли с кладбища. Кто-то даже заметил: «Совсем, что ли, Валька рехнулась – ребёнка на кладбище одного пустить?» Многие плакали. Моя Ленка с Маринкой так вообще! Даже пьяненькие похоронщики хмурились. Могилы у нас копали только свои. Никто друг на дружку не смотрел. И поминки получились не поминки, а не пойми что, потому как и на них нет-нет, а кто-нибудь возьмёт да скажет в сердцах: «Ну мы-то ладно, ребёнка за что?» И со всех сторон тут же летело: «Ну ладно, знаешь, и без тебя тошно, ты ещё!..»
Говорили, что к Любе вызывали врача, какие-то уколы успокаивающие делали, что она все дни напролёт плачет, твердя сквозь слёзы одно и то же: «Па-а-па-а… па-апа-а…» Даже говорили, Валька её за это разок поколотила, нервы, дескать, сдали. Потом вроде бы всё стало успокаиваться. Любе перестали давать успокоительное, и не то чтобы разрешили, а даже наказали почаще выпускать на улицу. Станет-де с другими детишками играть и потихоньку забудется.
Но вместо этого…
Однажды вечером (а поздней осенью темнеет рано) я шёл от родителей по нашей главной улице, шёл себе и шёл, не помню уж, о чём думал, вокруг ни души, тихо, почти во всех окнах свет, один только клуб и стоял во мраке, так что я не сразу заметил, а когда заметил, не сразу понял, кто это там, а когда узнал, сначала не мог сообразить, чего она там делает, а когда догадался, меня прошило насквозь – да ведь она его высматривает. Вне себя от волнения я прошёл мимо. Остановился. Пошёл назад. Вернулся. Потом ещё раз прошёл.
А она всё стояла на дрожащих от усталости ножках, из последних сил держась за железный и, наверное, холодный слив окна, с детской надеждой на чудо вглядываясь в тёмную глубину окна.
Павел отложил рукопись. Вытер кулаком набежавшие слёзы. И хотя Димка был жив, а теперь ещё вернулся в семью, к вымыслу относилось не так уж много. И было вот как. Поскольку дочь не хотела верить в смерть отца и по-прежнему, несмотря на запреты, продолжала ходить к клубу, Валька как-то на улице в присутствии посторонних детей обмолвилась: «Говоришь ей, умер, так нет, не верит». И, когда мимо клуба по дороге проехала похоронная процессия, слышавшая разговор девочка решила, что это Любиного папу хоронят, а другие дети, не зная, кого на машине провезли, это подтвердили, и тогда Люба с окровавленными коленями принеслась на кладбище, и совершенно чужие люди унесли её от могилы. Валька была в шоке, однако убеждать дочь в том, что отец жив, не стала. Единственно сказала, что его не сейчас, а давно похоронили. Естественно, дошло до Димки. Может быть, это впоследствии и послужило поводом для его возвращения в семью. На эту тему Павел с ним не разговаривал, да тот и не стал бы ничего говорить. И то, что после пусть и чужих, но всё-таки похорон, в тот осенний вечер увидел у клуба, а также о рассеянном склерозе, он и положил в основу рассказа.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».