Страница 3 из 4
Я была очень рада так долго снимать жилье в Нью-Йорке, потому что, снимая – по крайней мере, как делала это я, не ударившая и пальцем о палец, чтобы привести место в порядок, – можно позволить вещам вокруг буквально разваливаться на части. Затем, когда уже немного чересчур, просто съезжаешь.
Многие феминистки требовали отмены модели домашнего быта как отдельной, неотъемлемо женской среды и реабилитации домашнего пространства как этического, аффективного, эстетического и публичного [Сьюзен Фрейман]. Не уверена, что конкретно подразумевается под «реабилитацией», но, сдается мне, что в своей книге я метила примерно туда же. Но уже тогда я подозревала, что занималась этим только потому, что у меня не было дома – и мне это нравилось.
Мне нравилось играть в павшего воина, потому что так я могла изучить лицо твоего сына в состоянии безмолвного покоя: его большие миндалевидные глаза, уже немного веснушчатую кожу. А он явно получал непривычное, расслабляющее удовольствие просто лежа на полу в невидимой броне, пока абсолютно незнакомая женщина, которая быстро становилась частью семьи, приподнимала и осматривала каждую его конечность, чтобы найти рану.
Недавно к нам заглянула моя подруга и взяла для кофе кружку, доставшуюся мне в подарок от матери. Такие кружки с любым фото на выбор можно заказать с помощью онлайн-сервиса «Снэпфиш». Я была от нее в ужасе, но это самая большая из наших кружек, так что мы решили ее оставить на случай, если кому-то захочется корыто теплого молока.
Вау, сказала моя подруга, наполняя кружку. В жизни своей не видела ничего более гетеронормативного.
На фото я со своей семьей: мы все принарядились, чтобы пойти на «Щелкунчика» на Рождество – этот ритуал был важен для моей матери, когда я была маленькой, и мы с ней решили возродить его, когда у меня появились собственные дети. Я на седьмом месяце беременности будущим Игги, у меня высокий конский хвост и леопардовое платье; Гарри и его сын, неотразимые, облачены в одинаковые черные костюмы. Мы в доме моей матери перед камином, на котором вывешены носки с нашими инициалами. Выглядим счастливыми.
Но что в этом кричит о гетеронормативности? То, что моя мать сделала кружку с помощью буржуазного «Снэпфиша»? То, что мы открыто присоединяемся (или с неохотой соглашаемся присоединиться) к давней традиции – фотографироваться семьей на праздниках во всём своем праздничном великолепии? То, что моя мать сделала мне кружку, отчасти чтобы подтвердить, что она признает мое существование и принимает мое племя в свою семью? Что насчет моей беременности – она тоже по определению гетеронормативна? Или все-таки предполагаемая оппозиция между квирностью и размножением (или, если выразиться более изящно, материнством) – это скорее реакционное принятие того, как всё устаканилось в мире квиров, чем признак некой онтологической истины? Отомрет ли предполагаемая оппозиция, если квиры будут больше рожать? Будем ли мы по ней скучать?
Разве беременность не квирна по определению, если она фундаментально изменяет «обыкновенное» состояние и предполагает радикальную близость (и радикальное разобщение) с собственным телом? Как может настолько странный, причудливый и трансформирующий опыт одновременно означать или приводить в действие самую возмутительную форму конформизма? Или это еще один способ отказать всему, что слишком тесно связано с человеческой самкой, в приближенности или принадлежности к понятиям, наделенным ценностью (в данном случае – нонконформизму или радикальности)? Но как быть с тем, что Гарри – ни мужчина, ни женщина? Я особенный – два в одном, поясняет Валентин, его персонаж в «Суком или крюком».
Когда или как новые системы родства подражают прежним установкам нуклеарной семьи и когда или как они радикально реконтекстуализируют их и переосмысляют родство [Джудит Батлер]? Где проходит граница? Или даже не так: кто ее проводит? Скажи своей подружке, пускай найдет кого-нибудь еще, с кем можно поиграть в семью, сказала твоя бывшая, когда мы съехались.
Мнить себя подлинной, подразумевая, что остальные просто прикидываются, пытаются соответствовать или подражают, – приятно. Но от любой незыблемой претензии на подлинность, особенно в контексте идентичности, недалеко и до психоза. Коль скоро человек, возомнивший себя королем, – безумец, не меньший безумец король, возомнивший себя таковым [Жак Лакан].
Возможно, именно поэтому концепция «подлинного „я“» психолога Д. В. Винникотта так меня трогает. Можно стремиться к подлинности, можно помочь другим почувствовать себя подлинными и можно почувствовать подлинным себя – это чувство Винникотт описывает как коллективное, первичное ощущение себя живым, ощущение «живых телесных функций, работы телесной ткани и органов ‹…›, включая сердечную деятельность и дыхание»[12], делающее возможными спонтанные жесты. Для Винникотта ощущение подлинности не реакция на внешние раздражители и не некая идентичность. Это переживание, которое расходится по телу. Помимо прочего, оно дарит желание жить.
Некоторые находят удовольствие в том, чтобы соотносить себя с некой идентичностью – как в знаменитой строчке с тобой я чувствую себя как настоящая женщина[13], которую прославили Арета Франклин и позднее Джудит Батлер, отметившая дестабилизирующую силу этого сравнения. Но такое соотнесение может вызывать и ужас, не говоря о том, что для кого-то оно вообще невозможно. Невозможно двадцать четыре часа в сутки жить с осознанием собственного пола. К счастью, гендерное самосознание обладает спорадической природой [Дениз Райли].
Один мой знакомый говорит, что думает о гендере как о цвете. У гендера и цвета есть некая общая онтологическая неопределенность: не совсем точно говорить, что объект есть цвет, как и то, что у объекта есть цвет. Многое меняется в зависимости от контекста: все кошки серы и т. д. Не является цвет и произвольным. Однако ни одна из этих формулировок не означает, что данный объект бесцветен.
Неправильное прочтение [ «Гендерного беспокойства»] выглядит примерно так: с утра я встаю, заглядываю в шкаф и выбираю свой гендер на сегодня. Я могу вытащить предмет одежды и изменить свой гендер: стилизовать его, а вечером поменять его вновь, чтобы стать радикально иной, так что в итоге мы имеем некую коммодификацию гендера, облачение в гендер как своего рода консьюмеризм… Но на самом деле я имела в виду, что само формирование субъектов, само формирование персон в определенном смысле служит предпосылкой гендера – что гендер не выбирают и что «перформативность» – не радикальный выбор и не волюнтаризм… Перформативность связана с повторением (и зачастую форсированным повторением) репрессивных и болезненных гендерных норм с целью их переозначивания. Это не свобода, а лишь вопрос того, как разобраться с ловушкой, в которой неизбежно оказывается каждый [Джудит Батлер].
Наверное, ты должна подарить ей кружку в ответ, размышляет моя подруга, попивая кофе. Как насчет кружки с окровавленной головкой Игги, вылезающей из твоей вагины? (Ранее тем же днем я рассказала ей, что меня немного задело нежелание моей матери смотреть на фотографии моих родов; Гарри напомнил мне, что мало кто любит рассматривать подобные снимки, особенно наиболее красочные из них. Я была вынуждена признать, что в прошлом относилась к фотографиям чужих родов так же. Но в собственном послеродовом тумане я чувствовала себя так, словно произвести Игги на свет – огромное достижение; почему моя мать не гордилась моими достижениями? Она ведь заламинировала страницу из New York Times, где говорилось, что я получила стипендию Гуггенхайма, черт возьми. Не в силах выбросить коврик с газетной вырезкой (неблагодарность) и одновременно не зная, что еще с ним сделать, я подложила его под стульчик Игги, чтобы еда не пачкала пол. Учитывая, что стипендия ушла на его зачатие, каждый раз, стирая губкой кусочки пшеничных хлопьев или брокколи, я испытываю смутное чувство удовлетворения.)
12
Пер. с англ. Т. В. Снегиревой.
13
You make me feel like a natural woman.