Страница 3 из 4
О нахождении И. И. Цыпина в плену вспоминал Василий Венедиктович Бабичев:
„Из защитников крепости встречал в плену Ципина Иосифа – был переводчиком нач. лагеря Ченстохов, говорят, расстреляли, был еврей“. После общения с Вами мы узнали о том, что он не знал немецкого языка, но, видимо, мог его понимать, т. к. семантика еврейского и немецкого языков похожа.
В базе данных „саксонские мемориалы“ и сайта obd-memorial.ru – сведения о И. И. Цыпине отсутствуют.
Основываясь на воспоминаниях сослуживцев И. И. Цыпина, можно сделать вывод о том, что Иосиф Ильич Цыпин действительно участвовал в обороне Брестской крепости, был пленен и, вероятнее всего, был расстрелян.
Находился в лагере для военнопленных около польского города Бяла-Подляска (информация об этом лагере прилагается).
На основании вышесказанного Иосиф Ильич Цыпин был утвержден защитником Брестской крепости на методическом совете в 2016 г.
Имя И. И. Цыпина вынесено на интерактивную карту в экспозиции „Музей войны – территория мира“. В скором времени появится и его фотография»[1].
Зимой 1963 года бабушка начала болеть, в мае ее отправили в Ленинград, где жил младший брат отца, Моисей, преподаватель математики и физики; с помощью его жены-врача бабушка Малка-Чарня прошла обследование, во время которого у нее обнаружили рак и не оставили шансов на выздоровление.
В июне того же года родители в очередной отпуск привезли меня в Оршу. Поскольку Малка была уже безнадежно больна, нас с Элькой решили увезти подальше от картины ее тяжелого угасания. Мама списалась со своей тетушкой, нашедшейся в Риге после войны, и та, заручившись согласием своего мужа Петра Соломоновича, пригласила нас погостить в латвийской столице.
Рига предстала перед нами совершенной заграницей. Тетя Зина жила на улице Кирова, на четвертом этаже старинного дома, где они с мужем делили большую четырехкомнатную квартиру с единственной соседкой, пожилой Мирдзой Яновной, занимавшей одну комнату слева от входа.
Запах мастики, которой натирали паркет во всех старых рижских домах, проникал даже на лестницу. Окна квартиры выходили во двор, в который можно было попасть через дверь первого этажа, напротив тяжелых входных дверей. Рядом с домом был молочный ресторан, а через дорогу – Стрелковый парк, в котором мы с Элькой резвились с утра до самого вечера.
Однажды мама стала свидетельницей сценки, которая удивительным образом определила наше грядущее поселение именно в Риге. Пожилая латышка на маминых глазах подобрала окурок, выброшенный прохожим прямо на тротуар, догнала этого прохожего и, запыхавшись, сказала со значением:
– Молодой человек! Вы что-то уронили…
Эту историю, которую мама с блеском рассказывала, деликатно передавая латышский акцент, я слышал почти на каждом застолье, когда за столом собирались гости, которые ее еще не слышали.
Мама выбрала Ригу. И разве мог папа возражать ей, когда в одну эту байку поместилось все наше восхищение прекрасным городом и еще не виданным укладом жизни.
Через неделю позвонили из Орши. Бабушка умерла. Мама рвалась уехать на похороны, но уже не успевала: у евреев принято хоронить покойников в день смерти.
Еще через неделю мы вернулись в Оршу.
Обратные сборы на Колыму затянулись до конца первой недели сентября. Нужно было собрать в контейнер вещи, в том числе Элькино пианино «Беларусь» и дубовый, еще довоенный, раздвижной стол. Оба эти предмета так и кочевали вместе с Эликом: сначала из Орши в Сусуман, оттуда в Юрмалу, затем в Актогай, куда он получил распределение после окончания военно-дирижерского факультета консерватории, затем в Алма-Ату, а потом, по странности судьбы, – в Ригу.
Мы сидели с мамой в конце автобуса, тогда третий и пятый маршруты еще ходили по улице Йомас, и женщина, плюхнувшаяся на сиденье где-то в районе «Пирожковой», на месте которой теперь стоит гостиница «Юрмала», сказала мне, чуть отдышавшись:
– Ты очень похож на бабушку.
Мама загадочно улыбнулась, а я, задетый до крайности таким неожиданным хамством, ответил:
– Это не бабушка, а моя мама.
В Латвии мама состарилась быстро, ее подъедали диабет и гипертония, но разница в сорок лет между нами чувствовалась ровно до той минуты, пока мама не решала улыбнуться. Улыбка, теперь я это знаю, может омолодить целый зал. А в случае с мамой срабатывала еще надежнее: природа подарила ей ровные белые зубы, которые мама до самого своего ухода чистила только зубным порошком, потеряв незадолго до смерти ровно один незаметно сжеванный зуб.
Она уверяла меня, что в молодые годы чистила зубы мелом, а когда на Колыме появилась китайская зубная паста, тут же отринула ее, поскольку обильная пена, появлявшаяся во время чистки, вызывала у мамы спазм тошноты.
В Юрмале я перестал болеть так часто, как в Сусумане, после того как мне вырезали гланды.
Я лежал в детской больнице в Булдури с гнойным тонзиллитом, а вышел из нее с новыми знакомствами и с ощущением, что у меня началась новая жизнь. Меня больше никогда не будут закутывать в горчичную простыню, и я, умирая от невыносимого жжения, перестану считать до пятисот, а потом еще чуть-чуть, и еще, и в который раз слушать «Сказку о царе Салтане», которую папа знал наизусть и которую я еще долго помнил, пока эстрадные тексты не выбили из моей головы песни и стихотворения колымского детства.
Мое ощущение здоровья и теперь связано с воздухом весны, а в памяти – с запахом маленьких клейких листков на веточках вербы, которые пускали длиннющие корни в трехлитровой банке на подоконнике. Точно в такой же банке стоял у батареи чайный гриб. В нем плавали настоящие витамины, и вкус этого пьянящего напитка мне не заменили потом ни напиток «Байкал», ни появившаяся уже в Риге пепси-кола.
– У него упадок сил, – говорила мама после того, как осторожно открывалась форточка в нашей с Элькой спальне, ветерок со стороны Морджота влетал в комнату, залитую солнцем, и я знал, что навсегда перестану болеть, если когда-нибудь стану сильным.
У дяди Гесселя не было левой руки, он потерял ее в войну, но не на войне, а при неизвестных мне обстоятельствах; говорили, что это следствие гангрены, развившейся после того, как удалили осколок, но что за осколок, я, честно говоря, не знаю. За несколько лет до смерти Гессель еще и ослеп, но так же, как и мой отец, не терял оптимизма, никогда не жаловался ни на здоровье, ни на жизнь и, лишенный возможности читать, спокойно переключился на радио.
После войны Гессель с семьей жил в Орше, в пяти минутах ходьбы от бабушки, у которой был дом, большой огород, сад и куры. Помню, что Гессель съедал зеленый лук со стрелками, даже не поморщившись, чем приводил меня, маленького, в восхищение, а в школе его одинаково любили родители, учителя и ученики: все очень ценили его преподавание и частное репетиторство и, главное, никогда не разочаровывались в нем после того, как его питомцы держали экзамены в вузы.
Когда мы стали вместе жить в Юрмале, мама и жена Гесселя, как это часто бывает, рассорились; пришлось делить дом: нам достался нижний этаж, а семье Гесселя – верхний, мы почти перестали общаться, хоть и жили под одной крышей, и даже свадьба его младшей дочери отшумела без нас. Эта нелепая размолвка стоила папе обширного инфаркта. Вскоре семья Гесселя переместилась в Каугури, а мы стали делить двор и сад с чужим семейством, переехавшим в Юрмалу из Слуцка.
Все равно не успеваешь зажмуриться. Да даже закрыв глаза, я не сумел бы отделаться от этого хруста в ушах. Я возвращался из школы в Яундубулты, вышагивая с портфелем по узенькой, вытоптанной в снегу колее, когда передо мной вырос человек без шапки, в незастегнутом пальто. Он зачем-то уступил мне дорогу, а затем рванул вдогонку проходящей электричке: то есть сначала быстро зашагал, потом побежал, а потом ринулся головой под колеса. Я видел все это – до того момента, когда, отвернувшись, услышал страшный треск сдавленных костей и затем кряхтенье резко тормозящего поезда.
1
За помощь благодарю белорусских журналистов Сергея Трафилова и Юрия Чарнякевича.