Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 12

Ещё слава Богу, он прекращал свои вопли на улицах; перед чужими Руслан, право, умер бы от стыда. Планки уносились в сарайчик; там Потёртый, мурлыкая себе под нос, пилил их, вжикал рубанком, выносил их одну за другой на свет и наконец тащил в дом - совсем тоненькие, но посветлевшие и даже приятно пахнущие. Руслан входил за ним по праву конвоира, растягивался у двери и лежал неслышно, так что о нём забывали. То, что сооружалось в тёти-Стюриной комнате, занимавшее почти всю стену, походило, с точки зрения Руслана, попросту на огромный ящик - Потёртый его называл "шкап-сервант трёхстворчатый". Сидя на табурете, он прикладывал новые планки к тем, что уже стояли на месте, менял их так и сяк, спрашивал тётю Опору, нравится ли ей. Тётя Стюра стелила скатерть на стол и отвечала, коротко взглянув или не глядя вовсе: - Да хорошо, чего уж там... - Всё тебе "хорошо", - возмущался Потёртый. - Тебе лишь бы куда барахло уместилось. А не видишь - доска кверху ногами стоит, разве это дело? - Как это "кверху ногами"? - А по текстуре не видно, что комель - вверху? Может дерево расти комлем кверху? Тётя Стюра приглядывалась, супя белесые бровки, как будто соглашалась и всё-таки возражала: - То - дерево. А доске-то - не всё равно, как стоять? И этим давала повод для новых его возмущений: - Тебе-то всё равно, а ей - нет. Она же помнит, как она росла, - значит, с тоски усохнет, вся панель наперекосяк пойдёт. - Ну, надо же! - изумлялась тётя Стюра. - Помнит!.. И он торжествовал, ставя планку, как надо, и доказывал тёте Стюре, что вот теперь-то "совсем другой коленкор", и много ещё слов должно было утечь, пока притёсывалась планка к месту, мазалась клеем, прижималась струбцинами: - Вот погоди, Стюра, как до лака дойдёт - вот ты увидишь, краснодеревщик я или хрен собачий. Учти, я ника[94] кого тампона не признаю - только ладонью. Лак нужно своей кожей втирать, тогда будет - мёртво! Что ты! Я же до войны на весь Первомайский район был один, кто мог шкап русской крепостной работы сделать. Или - бюро с секретом. Вот это закончу - и тебе сделаю, будет у тебя бюро с секретом. Я же славился, Стюра! Две мебельные фабрики из-за меня передрались, чтоб я к ним пошёл опыт передавать молодёжи. Я посмотрел - так мне ж там руками и делать-то не хрена. Они же что делают? Сплошняк экономят, а рейку бросовую гонят с-под циркулярки, и клеят, и клеят, а стружку тоже прессуют. А я им только рисуночек дай, фанеровку подбери. Нет, не пошёл. Моя работа -другая. Мою работу, если хочешь знать, на выставке показывали народного ремесла, на международную чуть не послали, но - передумали, политика помешала. Так этот мой шкап, знаешь, где поставили? В райсовете, под портретом - ровненько - отца родного. Что ты! Почёт! Вторая планка пригонялась ещё дольше, он её так и этак вертел и отставлял - для долгого перекура. Жадно затягиваясь, отчего ходил по небритой шее острый кадык, он сводил глаза на кончике потрескивающей папиросы, и лицо его вдруг теплело от улыбки. - Одно жалею, - говорил он, - не я ему, живоглоту любимому, гроб делал. - Да уж, - вздыхала тётя Стюра, нарезая хлеб, - ты б постарался! - Уу! - гудел он с воодушевлением. - Ты представь: вот дали бы мне такое правительственное задание. Три полкаша у меня для снабжения или же - генерала. "Так и так, -говорю им, - чтоб к завтрему мне красного дерева выписали - в неограниченном количестве. Столько-то гондурасского кедра. Н-да... Тика не забыть - тесинок восемь, а также и палисандры". А на крышку изнутри самшит бы я пустил. Или бы - кизил. Нет, лучше сандал, он пахнет, сволочь, вечное время не выдыхается. Даже балдеешь от него - без бутылки. Спи только, родной, не просыпайся! Самое тебе милое дело - спать. И народ тебя в спящем состоянии больше полюбит. Он смотрел куда-то в неведомую даль, будто видел чтото сквозь стены, и улыбка понемногу делалась маской, которая никак не отклеивалась с побелевшего от злости лица. - Ведь ты, отец любимый, такое учудил, что двум [95] Гитлерам не снилось. И какие же огни тебя на том свете достанут! Хорошо ты устроился, отец, ловко удрал... В голосе человека слышалась тоска, и Руслан её разделял по-своему: ведь он тоже скучал по прежней жизни, тоже в неё рвался. Но имел же он терпение ждать, не скулить так жалобно! Тёте Опоре и той не нравилось, как скулит Потёртый: - Вот, до чего тебя глупые мечты доводят! Сколько ж про это говорить? Пустое всё, ничего не вернёшь. Дальше нужно как-то жить! - А вот шкап соберу - всё забуду, как отрежу. - Да ты жизнь свою как-нибудь собери, нужен мне твой шкап! Ходишь, шатаешься. Или нарочно себя жгёшь? Столько лет в рот не брал, а тут - закеросинил. - А это во мне, Стюра, дефициту накопилось. - Уезжай-ка ты лучше отсюда, от дефицита этого. Думаешь, держусь я за тебя? Да я тебе денег достану, поезжай в свой Октябрьский район, там-то, может, скорей очнёшься. - Не Октябрьский, тёть Стюра, Первомайский. Да как же я от работы своей уеду? - Ну, подрядился - так уж докончи, ладно. - Да не в том дело, что подрядился. Мне надо хоть одну вещь, но сделать. Хоть почувствовать - не разучился. И вот ты говоришь: поезжай. А кто меня там ждёт? - Ты ж говорил - жена была, дети... - Ну-ну, ещё племяшей прибавь, кумовьёв. А посчитай, сколько годков минуло. Меня-то ещё на финскую призвали, да к шапочному разбору; то б демобилизовали, а так ещё трубить оставили. Ну, теперь эта. Отечественная, да плен, да за него ещё другой плен - вон меня сколько не было! А они под оккупацией находились, и кто там живой остался поди узнай. И на кой я ему - с амнистией! Разбираться ему некогда, за что попал. Все по одному делу попадают - за глупость. Был бы умный - как-нибудь уберёгся. Их-то изза меня почему тягать должны? Это одно дело, а другое он меня за живого-то уже не считал. В душе-то он со мной простился. Помню я, с соседом мы в пересылке встретились, на одной улице когда-то жили. "Батюшки, он мне говорит, - да ты живой! А я тебя который год в усопших числю". Ведь за всех за нас по домам, по церквам свечки ставили, как же это мы теперь [96] вернёмся? Кто нам, не подохшим, рад будет? Ведь они грех совершили - по живому свечка! - Ну, а в другой какой район? - спрашивала тётя Стюра, стягивая плечи платком. - Не обязательно в Первомайский... - Да в какой же ещё другой, Стюра? А я где живу? Я же в другом и живу! Покачав головою, она уходила в кухоньку. Он провожал её загоревшимся взглядом, поворачиваясь с табуретом вместе. Там она гремела посудой, с грохотом лазила в подпол и возвращалась с тарелкой помидоров и грибов, переложенных смородиновыми листьями, а в середину стола ставила запотевшую бутылку. Потёртый зябко вздрагивал, уводил в сторону масляно заблестевшие глаза, а бутылка всё рано была центром притяжения, главной теперь вещью в комнате. Эта мерзость, как уже знал Руслан, называлась ласково "водочкой", она же была "зараза проклятая, кто её только выдумал", - и понять он не мог, нравится ли её пить Потёртому. По вечерам он к ней устремлялся всем сердцем, утрами - страдал и ненавидел её. Не в первый раз Руслан наблюдал, как эти двуногие делают то, что им не нравится, и вовсе не из-под палки, - чего ни один зверь не стал бы делать. И недаром же в иерархии Руслана вслед за хозяевами, всегда знавшими, что хорошо, а что плохо, сразу шли собаки, а лагерники - только потом. Хотя и двуногие, они всё-таки не совсем были люди. Никто из них, например, не смел приказывать собаке, а в то же время собака отчасти руководила их действиями, - да и что путного могли они приказать? Ведь они совсем были не умны; всё им казалось, что где-то за лесами, далеко от лагеря, есть какая-то лучшая жизнь, - уж этой-то глупости ни одна лагерная собака вообразить себе не могла! И чтобы убедиться в своей глупости, они месяцами где-то блуждали, подыхали с голоду, вместо того, чтобы есть своё любимое кушанье баланду, из-за миски которой они готовы были глотки друг другу порвать, а возвратясь с повинными головами, всё-таки замышляли новые побеги. Бедные, помрачённые разумом! Нигде, нигде они себя не чувствовали хорошо. Вот и здесь - разве нашёл свою лучшую жизнь Потёртый? Уж что там его держало около тёти Стюры, об этом Руслан преотлично знал, - да то же, что и у него самого [97] бывало с "невестами". Право, это не самое скверное в жизни, но этим двоим не было друг от друга радости. Иначе зачем бы им тосковать, живя под одним кровом, зачем спорить столько, иной раз до крика? Потёртый и здесь оставался истым лагерником - делал не то, что хотелось бы ему делать, делала то же и его "невеста", и Руслан твердо знал: когда придёт время их разлучить и увести Потёртого туда, где только и может он обрести покой, то он, Руслан, не испытает ни жалости, ни сомнений. Сев за стол, тётя Стюра приглашала обоих своих "жильцов" - один отказывался, не взглянув на поставленную около него миску, другому хотелось ещё поработать. Но вся его работа в том состояла, что он ещё разок прикладывал оставшиеся планки и, отложив их, сидел, курил, намеренно оттягивая блаженное свидание с бутылкой. Что-то уже изменилось в нём причудливо: на лице сияла беспричинная ленивая доброта, а в душе чувствовался нервозный позыв двигаться, говорить без конца. - Так-то, Стюра дорогая, с финской, значит, войны... Нда. Ну, то, правда, не война была, а "кампания". Точно, "кампания с белофиннами". Ах, тит его мать, гениальный всё ж был душегуб! Как он их по-боевому назвал "белофинны". Кто их разберёт, захватчики они, не захватчики, а белофинны - это ясно: белые, значит, а белых не забыли ещё, так винтовка легко в руку идёт. А такто -финны они, финляндцы. Н-да, ну победили мы их... Ну, как победили? Сами рады были, что они нам мир предложили. А они-то всё-таки умные, они ж понимали, что мы же все наши головы положим за правое" дело и за отца любимого всех народов, - зачем это им? Лучше же миром людей сохранить, а территории всё равно мало будет, всем её мало. И в Отечественную они тоже умно поступили: своё оттяпали до бывшей границы, а дальше не пошли, сколько им Гитлер ни приказывал. Вот бывают же умные народы! Нам бы у них ума поднабраться, у белофиннов этих, - то есть я "финны" хотел сказать, "финляндцы". - Вишь ты, куда тебя уносит, - говорила строго тётя Стюра. - Тебя не сажать, тебе язык обрезать - и ходи лалакай. - А я, Стюра, не за ла-ла сидел. Я - шпион, я руки перед ненавистным врагом поднял. Так руки и секи, а язык при чём? [98] - Как это ты за народ судишь - кто умный, кто нет? - А так и сужу, милая. - И в его голосе вскипали раздражение и злоба. - Тот человек неумный, кто хочет, чтоб все жили, как он живёт. И тот народ неумный. И счастья ему не видать никогда, хоть он с утра до вечера песни пой, как ему счастливо живётся. Тётя Стюра, прикусив губу, кидала искоса пугливый взгляд на Руслана. И он отводил в сторону мерцающие глаза или закрывал их, притворяясь спящим. - Счастья злым не бывает, - говорила она. - А нам-то за что? Мы кто, по-твоему, злые? - И этого хватает, Стюра. Мы ж недаром народ суровый считаемся. Но то ещё полбеды. Есть и другие суровые, а хорошо живут. А ты вот себя возьми: и добрая вроде, но представь - какая-нибудь финтифля юбку задерёт повыше твоего понимания или же грудя выкатит на огневую позицию, ведь ты ж мимо не пройдёшь. Твоя бы сила - ты б её со свету сжила. - Господи, да пускай хоть голая ходит! А только я на это смотреть не обязана. - А вот ей так нравится! - Мало ли чего ей нравится. Ещё другим должно нравиться. Люди ж не дураки, думали всё-таки - как прилично. - Вот! - Он торжествующе поднимал палец. - Хоть всю политику на вас изучай, на бабах. Эх, Стюра! Всё же не зря я через это всё прошёл. Каких я людей повидал, ты не поверишь. Какого ума люди, образования, видели сколько! Я бы так серым валенком и остался, когда б не они. Вот, помню, два года у меня с немецким товарищем общая вагонка была. Он, значит, внизу, а я - наверху. - Ну, знаю вагонку. - Много он стран повидал и мне рассказывал. Он, конечно, коммунист-раскоммунист, но нацию-то не переделаешь, и вот что заметил я: обращает он внимание, что люди где-то не так живут, а по-особенному, что вот такие-то у них обычаи, так-то вот они дом украшают, так-то вот песни поют, свадьбы играют. А, поди-ка, наш заведёт где побывал да что видел, то главное у него выходит, что вот там-то комсомол организовали, а там-то вот революция без пяти минут на носу, а вот в другом месте - дела неважней, марксистская учёба в самом зачатке, только лишь профсоюзная борьба ведётся. И не то ему по душе, что револю[99] ция и комсомол, а то дело, что всё кругом по-нашему, ну как в родном Саратове. А спросишь, что же там ещё интересного, - зыркнет на тебя с таким это удивлением: "Простите, если это вам не интересно, что же вам вообще тогда интересно?" Видишь, как! Она слушала, подперев кулаком щеку, нахмурив белое большое лицо, и вдруг спохватывалась: - Ну, ты сядешь? Или так всё будешь ла-ла? Он придвигался к столу и тянулся быстрой рукой к бутылке. Заставляя себя не спешить, наливал тёте Стюре до черты, которую она показывала пальцем, и почти полный стакан - себе. - Много наливаешь, - говорила она, - для первого-то разу. - А это смотря за что пить. За Большой Звонок первый глоточек. Я-то своего маленького звонка дождался, а Большой - он впереди ещё. Это когда все ворота откроются, и скажут всем: "Выходи, народ! Можно - без конвоя". Ну, прощай, Стюра. Крупно вздрогнув, он опрокидывал весь стакан сразу, а потом дышал в потолок, моргая заслезившимися глазами, точно в темя ударенный. Отдышавшись, тыкал вилкой в тарелку, но тут же бросал вилку и торопился опять налить. Тётя Стюра накрывала свой стакан ладонью, но он говорил: "Пускай постоит", - и она убирала ладонь. Нетерпение его проходило, он делался расслабленно весел и лукав, и в их разговор вплеталась какая-то игра. - Стюра! А, Стюра? - спрашивал он. - Это что ж за имечко у тебя такое? Никогда не слыхал. - А вот женись, - отвечала она, - в загс меня своди в тот же час и узнаешь. Всю меня полностью к тебе впишут*. - Всю тебя полностью, Стюра, и в шкап не поместишь, такая ты у нас больша-ая! Она притворно обижалась, фыркала, но скоро оказывалась у него на коленях, и продолжалась их игра уже с участием рук. - Стюра, а этот-то, наш-то, гражданин начальничек, он как - ничего был мужчина? - Дался тебе начальничек! Обыкновенный, как все. ---------------------------------* Полностью впишут "Анастасия" либо "Настасья". Отсюда сибирская трансформация: Настя-Настюра-Стюра [100] - У, как все! Ты всех, что ли, тут привечала? Так знала бы, что все по-разному. Это вы все одинаковые. - Тебе, во всяком случае, не уступит. - Врёшь. Это ты врёшь. "Не уступит!" Он выдающаяся личность, скала-человек, орёл! Клещ, одним словом. Как вопьётся, так либо его с мясом отдерёшь, либо он тебе голову на память оставит. Я так думаю, хорошо он тебя пошабрил! - Иди к чертям! Прямо уж, пошабрил... Одна видимость, что военный. - А по сути - нестроевой? Ну, это ты приятное мне говоришь. За это ещё полагается по глоточку. Руслан поднимался и, лбом распахнув дверь, выходил на двор. День только успевал догореть, но Руслан уже знал наверняка, что до позднего утра подконвойный никуда не денется, эта "зараза проклятая" удержит его в доме надёжнее всякого караула. Привыкший ценить время, когда он бывал свободен, предоставлен себе, Руслан не мог нарадоваться его обилию. Покуда опять порозовеет небо и мир сделается цветным, можно и выспаться всласть, и поохотиться, и сбегать посмотреть, что делается на платформе, и навестить кое-кого из товарищей. Вот только б дожить до утра с пустым брюхом, в котором, казалось, гуляет ветер и плещется горячее озеро. Он знал, что в тепле его совсем развезёт, и нарочно охлаждал брюхо снегом, растягиваясь на улице перед воротами. Здесь был его всегдашний пост -и очень удобный. Отсюда он прозревал улицу в обе стороны, а сквозь проём калитки, никогда не закрывавшейся на ночь, мог видеть крыльцо. А в любимый час на покосившемся столбе загорался фонарь и бросал на весь пост и на Руслана конус жёлтого света. Этот свет согревал душу Руслана, он так живо ему напоминал зону, караульные бдения с хозяином, когда они вдвоём обходили контрольную полосу или стояли на часах у склада; им было холодно и одиноко, обставшая их стеною тьма чернела непроницаемо и зловеще, и по эту сторону были свет и правда, и взаимная любовь, а по ту - весь нехороший мир с его обманами, кознями и напастями. Сюда, под конус, к нему выходил Трезорка и укладывался чуть поодаль, но с каждым днём всё ближе. Своих приятелей он уже, разумеется, оповестил насчёт Руслана, и на второй же вечер они явились знакомиться. Пришёл ху[101] дющий Полкан - с ошпаренным боком и печатью недоумения на морде, с сединою в козлиной бороде, постоянно кивающий, точно всё время с кем-то соглашался. Пришёл мучительно умный Дружок, с загадочным прищуром, будто знающий какую-то тайну, а на самом деле весьма недалёкий и не помнящий родства, в других дворах отзывавшийся на Кабысдоха. Пришёл элегантный и нервный Бутон, ужасно гордый своими шароварами и таким же вовсю распушённым, в колечко закрученным хвостом. Знакомство вышло одностороннее - Руслан их не удостоил ни одним движением, ни взглядом, высясь над ними равнодушной каменной глыбой, но и это Трезорка себе обратил на пользу. Он лежал и помалкивал, приняв ту же позу, что и Руслан, и с таким же независимым выражением на морде. Приятели жестоко позавидовали и удалились в смятении. А то прибегали совсем уже задрипанные сучонки какие-то Милки, Чернухи, Ремзочки, одна так и вовсе без имени, - располагались полукругом и смотрели на Руслана с обожанием. В их порочных глазах так откровенно читалось: "Ах, какой красивый! Какой большой, длинноногий. Ну, обрати же внимание, военный!.." Со своими страстями они обращались не по адресу, в их плоские головки не приходило, что он находится на службе, и то, чего бы им хотелось с ним, он привык исполнять, как долгие поколения его предков: будет команда, возьмут на поводок, укажут - с кем. Когда их присутствие надоедало ему, он лишь привздёргивал черно-лиловые губы и обнажал клыки -всех их как ветром сдувало, а Трезорка тотчас же находил себе дело во дворе. Никто из своих собак не приходил проведать Руслана, а новых знакомств он избегал, превыше всего ценя одиночество. В эти часы, глядя в надвигающуюся ночь, он по давней лагерной привычке переживал ещё раз день прожитый и готовился к новому дню. Он тревожил и напрягал память - не перестал ли он помнить всё, чему его учили, не растерял ли все уроки, что достались ему жестоким опытом и за которые, в случае потери, мог он слишком дорого заплатить.