Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 19



– Ты сведешь меня с ума, Пульхерия! – поднялся Порфирий Петрович с колен.

Язык его не повернулся назвать ее теперь Психеей. Она была уже другая. Лучше или хуже, он не знал.

Пожалуй, лучше.

Они стояли, как говорится, глаза в глаза – и он бесцеремонно положил свою правую руку ей на грудь и сгреб лебяжий пух груди в кулак, а левую руку запустил под ее дивный, упругий живот!

Золотые волосы оказались неожиданно колючими, а то самое пульсировало – невыносимо нежно и издевательски ровно и спокойно – как и ее сердце.

Порфирия Петровича бросило в холодный пот – и он отнял руки, а Пульхерия Васильевна засмеялась серебряным своим смехом:

– Непременно сведу, но сперва мыться! – и, обвив его шею, крепко поцеловала в губы. – Не бойся, – засмеялась она опять, – я и этим доставлю тебе удовольствие. – И доставила.

Как опытный чичероне, провела она артиллерийского капитана в отставке от подножия своего роскошного тела до вершины.

Сперва он тер мочалкой ее царственную спину и шею, потом нежно обволакивал воздушной пеной груди, скользил рукой по животу и по стройным, с хищным изгибом татарского лука, бедрам – и ниже – до ступней.

Розовые пятки и тонкие, как у арабских скакунов, щиколотки сводили его с ума не меньше, чем ядра ее ягодиц, выточенные будто алмазным резцом из неведомого на земле материала – воздушного и твердого одновременно! А ее прелестные руки от перламутровых длинных изящных пальчиков до темных волос подмышек – бездна, смерть, погибель человеческая, но радостная и вечная!

Свое сокровенное она ему мыть не дала. И даже попросила его выйти; при этом пришла в невообразимое смущение. Он вышел.

Когда она его позвала и он вернулся, приказала встать перед ней на колени. Он встал.

– Теперь можно все, – сказала она тихо и улыбнулась блаженно.

– Афродита! – вымолвил Порфирий Петрович. Очередная метаморфоза произошла с ее телом. – Афродита, – нежно коснулся он губами лепестков ее половых губ.

Да простит меня читатель за столь грубый медицинский термин, коим я обозвал тот прелестный цветок Афродиты, которым щедро одарила природа Пульхерию Васильевну.

Потом он осторожно раскрыл руками сей прелестный бутон любви и запустил внутрь него свой язык, будто пчелиное жало, чтобы собрать там нектар наслаждений.

Афродита затрепетала.

Затрепетал и Порфирий Петрович.

– Милый, милый, – заговорила она и, обхватив его голову ладонями, вдавила в свое тело. Колени ее подкосились, и она опустилась на пол. Порфирий Петрович обнял ее за плечи и стал осыпать поцелуями. Она в ответ тихо стонала.

На вершине блаженной страсти она громко, по-звериному, кричала и два раза укусила капитана в отставке в плечо. Пришлось и Порфирию Петровичу два раза крикнуть.

Потом они долго в изнеможении лежали рядом.

Потом они опять предались страсти.

Потом еще… и еще.

Пульхерия Васильевна была ненасытна.



Только под утро они вышли из бани и пошли пить чай.

Пили они его из трехведерного самовара и молчали. Им вроде и не о чем было больше разговаривать, а если бы и было, то обошлись бы, словно муж и жена, без слов.

– Ты когда едешь? – только и спросила она Порфирия Петровича, когда он вышел из-за стола.

– Надо бы завтра, но… – пожал неопределенно плечами Порфирий Петрович.

– Не беспокойся за своего драгунского ротмистра. Матрена его живо вылечит. Она у меня травница и колдунья. Я ее порой сама боюсь.

– Ну-ну, – поцеловал Порфирий Петрович Пульхерию Васильевну по-домашнему в лоб. – Будет ерунду молоть. Колдунья. Не верь. Суеверие. – И вышел из залы.

– Право, смешно, – тихо сказала она ему вслед. – Как не верить, раз колдунья? – И перекрестилась на икону: – Прости меня, Господи, грешницу. Ох, грехи мои тяжкие. – И ее мысли унесли в такие леса дремучие и дали неоглядные, что Порфирий Петрович содрогнулся бы непременно, узнай он их.

Глава восьмая

Как известно, парики из моды Павел Ι вывел своим Высочайшим Указом 5 сентября в 1802 году. И насмешливый народ наш тотчас обозвал его Лысым Указом (в Указе было предписано лысым брить головы).

Замечу, так сказать, на полях, что Павел Ι, обладая весьма впечатляющей плешью на затылке, неукоснительно исполнял свой Указ, и многие при Дворе вслед за ним стали брить головы, хотя им в этом и не было необходимости. Постепенно мода брить голову распространилась и по всей России.

Но все-таки сей Указ имел огромное экономическое последствие для России: те тысячи пудов отборной пшеницы, что шли на производство пудры для париков, стали употребляться по прямому назначению, что сразу же сказалось на сытости и благоденствии народа нашего, – поэтому этот Указ я бы переименовал в Сытый или, что более всего отражает его сущность, Повсеместный Указ, ибо он затронул все стороны российской жизни. Затронул он, разумеется, и Порфирия Петровича, затронул непосредственно.

Голова капитана в отставке напрямую подпадала под сей Указ, и по утрам Селифан брил ее до атласной гладкости и, я бы сказал, щегольства; заодно брил и лицо своего барина, и только свои рыжие артиллерийские усы Порфирий Петрович обихаживал сам. И не потому, что не доверял Селифану, а просто это вошло у него в привычку еще с тех времен, когда они у него, молоденького артиллерийского подпоручика, наконец-то пробились тонкой ржаной полоской под курносым носом. К тому же, замечу, привычками он своими дорожил, ведь жизнь из них только и состоит, а кто не дорожит жизнью?

Этот философический пассаж я привел к тому, что, придя к себе в комнату после чаепития с Пульхерией Васильевной, Порфирий Петрович застал там своего Селифана с бритвой наперевес и с белым полотенцем через руку.

Капитану в отставке неимоверно хотелось спать; все члены его тела были до того утомлены и развинчены, что свинтить их в одно единое целое не было никакой возможности – и, по правде говоря, и желания. И только из-за своей привычки он сел на табурет, заранее выставленный Селифаном посередь комнаты.

– Брей, душегуб, – сказал он устало, закрыл глаза и, уже засыпая, пробормотал: – Фигаро ты мой…

– Вечно, барин, вы меня ругаете последними словами! – подлетел Селифан к Порфирию Петровичу и ухватил его за нос бесцеремонно и больно. – Нешто других, русских, слов ругательных нет?

«Фигаро» Селифан почитал за самое страшное французское ругательство, хотя и знал прилично, без шуток, и по-французски, и по-английски, и по-турецки, и по-латыни, и по-древнегречески. Выучил вместе с барином.

Уместней было, конечно, употребить не «вместе с барином», а – «вместо барина». Языки капитану в отставке давались с превеликим трудом, и кивать на возраст было бы несправедливо. Выучил же Селифан, а он был намного его старше. Дядькой в двадцать лет к семилетнему Порфирию был приставлен. Ох и пропасть щеглов они наловили тогда вместе в окрестных барских лесах! Вот так природа с Порфирием Петровичем и Селифаном учудила.

Зимними долгими вечерами в деревне от нечего делать капитан в отставке самообразовывал себя этими языками, так как в детстве выучить их ему не пришлось.

Голова Порфирия Петровича от столь «нежного» брадобрейного прикосновения Селифана дернулась и непременно бы слетела с шеи, если бы Селифан не удержал ее за нос. Как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло. С этой народной мудростью Порфирий Петрович решительно не согласился и взревел:

– Отпусти нос, ирод! – И добавил пару матерных слов.

– Давно бы так, – отпустил нос Селифан, и на лице его промелькнула довольная ухмылка. Дело было сделано. Барина своего он разбудил. Как и все брадобреи, он любил поговорить. Но не со спящим же? Тем более что ему было что сказать. Пустых разговоров он не терпел, и это преотлично знал Порфирий Петрович.

– Что там у тебя? Выкладывай! – спросил он строго Селифана, и тот запорхал вокруг капитана в отставке, если можно назвать тяжелое топтание селифановских сапог порханием, правда, руки его действительно летали вкруг головы Порфирия Петровича, что щеглы тех окрестных барских лесов.