Страница 4 из 20
Почему-то, находясь на грани сна и яви, ей все чаще и чаще рисовалась в воображении детская песочница, мимо которой она проходила каждый день, но которая именно в дневные часы не производила на нее никакого впечатления. А вот по ночам, мучаясь бессонницей, Изольда представляла себе играющих там детей и даже слышала, как ей казалось, их нежные воркующие голоса и смех. Быть может, все дело было в материнском инстинкте, оказавшемся по воле судьбы невостребованным?..
А однажды произошло событие, и вовсе испугавшее ее. Как ей показалось, оно несло в себе элемент чуть ли не мистики. В дверь квартиры Изольды позвонила женщина и сказала, что дочь Изольды засыпала песком глаза ее дочери… Незнакомка громко обвиняла Изольду, что та не следит за своим ребенком и ее девочка может в результате этой шалости с песком остаться без глаз. Самое удивительное в этом происшествии заключалось в том, что Изольда, у которой никогда не было детей и уже, наверное, не могло быть, вдруг поверила этой женщине и пошла за ней, чтобы взглянуть на девочку, которую приняли за ее дочь. Но выйти из подъезда она так и не осмелилась, вдруг резко остановилась, посмотрела в глаза продолжавшей шуметь женщине и, покраснев и страшно смутившись, сказала, что у нее нет детей и что та спутала ее с кем-то…
Возможно, случись такое с другой женщиной, не так болезненно воспринимающей все связанное с темой материнства или самой успевшей стать матерью, та отнеслась бы этому нелепому недоразумению совершенно спокойно. Что же касается Изольды, то ей подобные ситуации казались знаками, на которые невозможно было не обратить внимания. Да и как можно было, скажем, остаться равнодушной ей, закомплексованной донельзя бездетной женщине, когда на ее имя вдруг откуда ни возьмись приходят посылки с детскими вещами? И ни письма, ни обратного адреса, ничего, что могло бы пролить свет на эти странные факты. Сначала ползунки с детским питанием и сосками, затем какие-то игрушки и свитеры, а потом и вовсе ботиночки на меху…
…Раздался звонок – Изольда вздрогнула и взяла трубку. Она вновь вернулась в реальность и теперь отчетливо слышала голос Бориса Иконникова, который готов был прийти к ней уже через четверть часа.
– Хорошо, я жду тебя, Борис…
Она вздохнула и, пользуясь тем, что она в кабинете одна и может позволить себе многое из того, что не принято демонстрировать в присутствии посетителей, встала и с наслаждением потянулась, расправив затекшие мышцы спины. Затем ее взгляд упал на фотографию погибшей Веры Холодковой, и мысли заработали совершенно в другом направлении…
Наступил июнь, прошло уже почти две недели с нашей встречи, а Варнава мне так и не позвонил, хотя у него был мой телефон. Изольда несколько раз приезжала ко мне, привозила раннюю зелень и, глядя на меня, распластанную на диване с потухшим взглядом, ругалась, кляня на чем свет стоит «идиота Варнавку».
– Хочешь, я найду его тебе и приведу за руку, а то и в наручниках, ты меня знаешь.
Я знала, что ради меня она готова на все. Но Изольда уходила, а я оставалась наедине со своими переживаниями и мыслями. Я не понимала, как могло случиться подобное: я стала зависима от совершенно незнакомого мне человека. Что же за зло такое – любовь? И разве можно назвать это мучительное и изнуряющее чувство таким нежным и светлым словом?
И вот однажды, слегка приведя себя в порядок, я пошла к нему. Если бы на месте его дома я увидела груду дымящихся обломков, то, скажу честно, обрадовалась бы. Это могло бы означать, что он НЕ МОГ позвонить мне, потому что его не было в живых. Или же он был ранен… Но дом, как назло, стоял на месте и сверкал своими промытыми окнами.
Поднявшись на площадку, я села прямо на коврик возле его двери и обхватила колени руками. «Пусть, – рассуждала я прозрачными от усталости и слабыми от великой тоски остатками мозгов, – пусть он видит, что я готова унизиться. Ведь это же болезнь, ваша любовь… Главное, чтобы он был в городе. А я только увижу его и уйду». Мне как-то не приходила в голову мысль, что он может сам уйти из жизни от тоски, от безысходности…
Наверно, я потеряла сознание, потому что очнулась, когда надо мной склонилось знакомое лицо. Испуганные глаза смотрели долго и пристально.
– Ты заболела, Валентина? Ну-ка поднимайся… Что это ты здесь сидишь? Белая как бумага… Тебе плохо?
Варнава помог мне подняться и дома уложил меня в ту самую постель, где я в ту памятную ночь казалась ему его покойной, то есть пока еще живой и здоровой, жаждущей плотской любви возлюбленной.
– Я люблю тебя и болею, когда тебя не вижу… – проронила я, собрав последние силы. – Что же мне делать?
Он положил мою голову к себе на колени и принялся гладить мой лоб, губы.
– Я не знаю, не знаю, что делать… Я не звонил, чтобы ты забыла меня. Прости, если сможешь, за ту ночь. Но мне сейчас так худо, так худо…
Он был так красив, что я, протянув к нему руки, тоже стала гладить его ставшие еще более седыми густые шелковистые волосы. Мутные синие глаза Варнавы были воспалены, веки порозовели.
– Расскажи мне о ней… – попросила я. – Я буду слушать и представлять… Только не гони меня от себя.
Откуда во мне взялось это чувство, что мы знакомы с ним всю жизнь, но когда-то давно расстались, быть может, даже в другой жизни, а теперь вот встретились, но он меня не узнает?..
– Ее звали Елена, фамилия у нее была очень странная, винная – Пунш. Она и была – как вино…
Он произнес эти слова и замолчал, словно пробовал их на вкус, смаковал; быть может, в эту минуту он видел ее, свою ромово-сахарную, пылающую Пунш, высокую и стройную, грациозную и улыбающуюся туманной, прощальной улыбкой…
Мне не терпелось спросить его о том, как его любимая умерла. А может быть, она жива и умерла лишь для него, ведь влюбленный мужчина, так же как влюбленная женщина (а этой болезнью я уже успела заразиться от него, наверное, в поезде), склонен к преувеличениям и суицидным, мазохистским метафорам. Но я не решалась: боялась спугнуть его откровения – этих доверившихся мне диких голубей, опустившихся возле моих ног клевать сладкие зерна покоя…
Вдруг он приподнялся с постели, где прилег рядом со мной, снял со своих колен мою дурную голову и сел прямо, озираясь по сторонам, как человек, который только что заметил, что находится не там, где предполагал.
– Послушай, Валентина, зачем ты расспрашиваешь меня о ней? Ты хочешь этой боли? Я раскис, это верно, но я мужчина и должен взять себя в руки. Я был безумно влюблен в эту женщину, но не потому, что она лучше тебя или какой-нибудь другой женщины. Просто она была такая, какая была, и порока в ней было, как молока в сыре! Нет, она не изменяла мне, ей это было неинтересно. Ее образ жизни представлял собой веселую ресторанную пляску на столе, заставленном бутылками. Смех для нее был воздухом, музыка – необходимым фоном, а вино – водой, без которой она бы иссохла… Ты можешь подумать, что она была выпивохой! Ничего подобного! Она могла заказать цирковой шарабан, украшенный цветами и лентами, и кататься весь вечер по городу, а глубокой ночью оказаться на холодном пляже и искупаться там голышом, а то и вовсе оседлать уставшую взмыленную лошадь и до утра издеваться над сонными дачными сторожами в каком-нибудь пригородном поселке, устраивая перед ними стриптиз… Она ничего не боялась и все умела… С ней было страшно и хорошо.
– Где ты с ней познакомился?
– В машине. Она сама села ко мне в машину, когда я ходил за сигаретами. Сказала, что ей грозит опасность и что она мне хорошо заплатит, если я отвезу ее в Глебучев овраг.
– Куда? – Я не поверила своим ушам. Глебучев овраг – это как городской отстойник, куда стекаются все воры и проститутки, бандиты и убийцы. Что там могла забыть любовница Варнавы Елена Пунш?
– Я и сам удивился, но когда привез ее, уже почти уснувшую (дело было ночью) в Свиной тупик…
– Послушай, Варнава, ты что, шутишь? Какой еще Свиной тупик?
– Так в простонародье зовется одна маленькая улочка в Глебучевом овраге… Так вот, там, в этом тупике, в татарском домике с полумесяцем на воротах, ее, оказывается, ждали. Какие-то дела были у нее с этими людьми, которых я видел лишь мельком… А потом я привез ее к себе – она сказала, что ей негде жить и что она готова отдать свое золотое кольцо, только бы провести ночь в безопасном месте.