Страница 6 из 23
Старая Тоирис смотрела сквозь щели в дощатом крыльце, как снуют туда-сюда проворные подошвы новых жильцов, слушала скрип колес потертых чемоданов, смаковала ароматы живых, горячих тел, чуть приправленные душком потревоженной старой пыли. Слишком долго она спала, не замечая, как сквозь нее прорастают корни и проползают черви, и теперь не спешила шевелиться, лишь потягивалась слегка, будто разминая занемевшие конечности. Будто бы у нее по-прежнему было тело.
Она дождалась ночи, чтобы сделать первый вдох. Потянулась вверх, по отсыревшим доскам, по холодному камню стен, с северной стороны подернутых мхом. Тихо зашуршали корни спящей весенней травы, раздвигаясь и пропуская тонкие и влажные белесые нити грибницы.
Вверх, вверх, туда, где пульсируют живые соки, согретые солнцем, а не ледяной фосфоресценцией подвальных гнилушек, где бестолково мельтешат живые, разноцветные, горькие и сладкие на вкус, торопливо и жадно дышат, растут, прикасаются друг к другу, хрупкие, такие хрупкие, не потревожить бы тонкое кружево капилляров под кожей!
По стенам, перекладинам, потолочным балкам; по трещинам и швам каменной кладки, по древней штукатурке и современным панелям, опасливо избегая холодной глади оконных стекол. По витым шнурам, что стянули дорогую ткань гардин – шелк и бархат? Далеко внизу, во тьме подвала, старая Тоирис недовольно поджала губы, сетуя на расточительство нынешней молодежи. Знали бы они, в каких лохмотьях приходилось ходить ей, в те далекие годы, когда никто не называл ее «старой Тоирис!».
Знали бы они, как мучительна смерть от голода. Никто из ныне живущих не знает настоящего голода, этой сосущей бесконечности, выворачивающей нутро, переваривающей саму себя в бесконечном цикле.
Прочь, прочь эти мысли; она больше никогда не будет голодна.
Потянулись по стенам, поднялись до самой крыши, до больших спален на втором этаже и до маленькой каморки под крышей, сплелись бахромчатым пологом под самым потолком комнаты. На концах тонких нитей набухли прозрачные капли сока, тут же помутнели, превращаясь в белки невидящих глаз. Слепота их была недолгой – неподвижные бельма вспучились нарывами, запестрели чернотой и болотной зеленью трещин-радужек, заморгали часто, стряхивая подсыхающий гной, завращали пульсирующими зрачками, осматриваясь.
Двое мальчишек-школьников спали, укрывшись разноцветными одеялами, и по стенам метались призрачные силуэты из их сновидений: фигуры всадников и крылатых фей, готические замки, рассыпающиеся на угловатые детали конструктора, и персонажи мультфильмов, перетекающие из одной формы в другую с такой легкостью, точно в их телах не было ни единой кости. Старой Тоирис, в жизни не видевшей ни одного мультфильма, эти диковинные звери представлялись кожаными бурдюками с водой или, может быть, маслом.
Старшая девочка в комнате под крышей только успела задремать, обнимая подушку, под которой прятался дневник, полный любовных стихов. Стены комнаты покрывали обои с причудливыми завитками, и среди них терялись полупрозрачные тени тех принцев несуществующих стран, что наполняли ее сны.
В спальне на первом этаже родители этого чудного выводка спали, не видя снов. Переплетенные в любовном объятии конечности составляли под одеялом странную фигуру. Будто соломенная кукла, которой для потехи пришили лишние руки и ноги.
В детстве Тоирис доводилось играть с такими фигурками. Однажды на ярмарке заезжий фокусник прямо на глазах изумленной публики связал куклу из платка, клочка соломы и нескольких веточек – а потом пустил плясать по земле, вокруг пылающего костра. Люди изумленно ахали, дети радостно верещали, а фокусник прятал лицо под маской, и никто не видел, смеется он или нет.
По окончании представления кукла бесстрашно шагнула в огонь и вспыхнула, точно маленький факел.
Тоирис боялась чудес – слишком тесно они переплетались со страшными историями. Никогда не наступала на «ведьмины круги», если те появлялись в лесу. И только после смерти поняла, что нет ничего страшнее мира живых.
Рассветные лучи заставили нити поджаться, спрятаться в трещинах стен, притвориться тенями. День заполнился шумом и смехом, как и множество дней после. А ночи принадлежали молчаливому танцу подземной жизни.
Лишь изредка Тоирис тревожила спящие лица невесомыми прикосновениями, и сны обитателей дома неуловимо менялись. Девочка, только что танцевавшая в клубе, вдруг обнаруживала, что стоит босиком на холме, поросшем травой, прямо в центре вытоптанного неведомыми существами «ведьминого круга»; вокруг клубится туман, и лишь мерцают вдалеке неровным, мертвенным светом болотные огни. Мальчишкам снилось, что холодные руки хватают их за щиколотки, и они просыпались в страхе, забирались вместе под одно одеяло и грели ледяные ступни друг о друга. А родители по-прежнему не видели снов.
Луна убывала, и старая Тоирис чувствовала, как растет ее сила, как наполняется земными соками тело, оплетенное корнями.
– Что ты сделаешь с ними? – подозрительно спрашивала ее молодая Идэ, беспокойно ворочаясь в своем логове в саду. Ее иссохшие вены тоже заполняли хмельные весенние соки, кружили голову бедной дурочке. Оттаявшие ручьи шелестели над ее могилой, напевая песни, полные надежд, и девчонка думала порой, забывшись, что в этих песнях найдется пара строк и про нее.
– Не твоё дело, – осадила ее Тоирис, но потянулась к ней белесыми корнями трав, запустила пальцы-нити в поблекшее золото волос, пригладила локоны. – И с чего бы мне что-то делать?
– Слишком живые они, – вздохнула Идэ, и от вздоха ее под гниющим одеялом прошлогоднего опада зашевелились тугие тела подснежников. – Не ужиться им с тобой под одной крышей. Не ладишь ты с людьми, вот что.
- Больно ты с ними ладила, дурочка, – рассмеялась Тоирис. Рассмеялась – хриплым карканьем ворон, скрипом ставней, шорохом подвальным крыс. Женщина в гостиной дома вздрогнула и натянула на плечи шаль, сама не зная, откуда потянуло стылой мерзостью в такой пригожий, теплый день.
Идэ умерла не здесь. Ее застали врасплох в роще неподалеку, и долго гнали напролом сквозь заросли колючего кустарника. Пока трое парней насиловали ее, она беззвучно молилась – Деве Марии ли, или иной заступнице, любой, что услышит. Тоирис услышала. Когда девчонке свернули шею и бросили в лесу, небрежно присыпав ветками, из земли потянулись влажные бледные корни, обвили кровоточащее тело и утянули вглубь, в покой и темноту. Мириады крохотных жучков облепили ее, разбирая по волоску, чтобы собрать на новом месте. Кровь вместе с каплями дождя просочилась сквозь землю в русло подземного ручья, и через некоторое время смочила иссохшие губы старой Тоирис, точно сладкое вино.
У нее, никогда не имевшей детей, теперь было множество дочерей – мертвых, как она. Наивных и отчаявшихся, непогребенных и неотпетых, самоубийц и сумасшедших. Многие спали далеко отсюда, и не хватало силы корней, чтобы собрать их вместе, но они говорили с ней, рассказывали свои истории, жаловались и негодовали, и неизменно находили утешение.
– Я буду добра к людям, – пообещала она. – Если они не станут нарушать мои правила.
Несколько новолуний минуло, и ничто не тревожило живых обитателей дома. А потом мальчишки нашли в саду птичье гнездо. Крохотная рыжегрудая птичка-зарянка яростно пищала и хлопала крыльями, отгоняя неведомых чудовищ, позарившихся на ее кладку, но те твердо вознамерились поиграться с птичьими яйцами. Их оказалось так весело швырять в стену. А кружившую над ними птицу было совсем несложно сбить из рогатки.
– Когда луна станет черной, – прошептала Тоирис, впитывая боль и гнев умирающей птицы-матери, – когда луна станет черной. Жди.
– Отпусти хотя бы девочку, она ни в чем не повинна, – прошелестела в саду Идэ.
– Пусть уходит, – согласилась старуха.
С той ночи и до самого новолуния сны девочки наполнились странными образами. Женщина в разорванном платье появлялась из тумана, тянула к ней руки и шептала одно только слово: «Уходи…»
Однажды, поддавшись неосознанному импульсу, девочка встала и, не просыпаясь, вышла в сад, а потом, по дороге, и в окрестный лес. Босая, в одной ночнушке, она с закрытыми глазами ступала по траве, каким-то чудом обходя кусты и овраги. Если бы кто-то наблюдал за нею в неверном свете убывающей луны, то при должном старании смог бы увидеть призрачную фигуру, ведущую девочку за руку. Но некому из живущих было смотреть, как раздвигаются перед ней ветки, как поворачиваются ей вслед бледные шарики грибов, превращаясь в белки чьих-то глаз, лишь на мгновение вспоротые чернотой зрачка.
Обнаружив себя поутру вдали от дома, девочка очень испугалась. Разумеется, она вернулась домой. В разговорах родителей появилось новое слово – «лунатизм», а дверь комнаты обзавелась надежной защелкой.
Когда луна исчезла с небосклона – немногие могли видеть, что диск луны никуда не делся, лишь погрузился в тень – старая Тоирис потянулась и встала.
По сырому земляному полу, по растрескавшимся подвальным ступеням делала она первые шаги, и земляные черви, ее верные слуги, копошились, торопились, собирая воедино множество крошечных частичек плоти, заново покрывая выбеленные временем кости вечно гниющим мясом. Когда они, трепеща, сползли с плеч своей госпожи тошнотворным живым покрывалом, иссиня-бледная кожа была натянута почти как при жизни, а чернота безлунной ночи стремительно насыщала седые волосы былой окраской.
Она поднималась по ступеням, и мириады крохотных паучков спешили спуститься со стен и обвить ее стройный стан серебристыми нитями застывшей слюны. Истощая до предела свои железы, они ткали подвенечное платье для той, которой вечно ходить в невестах, так и не дождавшись своего жениха.
Вечно старая, и лишь в новолуние – молодая, Тоирис поднималась по ступеням, и поникшие травы в саду вставали, невольно следуя за ее неторопливым движением, и роскошным шлейфом тянулись за ней из подвала тонкие нити-гифы грибницы, оплетая стены, оплетая пол. Кончики нитей сливались в экстазе, оплодотворяя сами себя, набухали крохотными коробочками со спорами и взрывались, окутывая Тоирис пронзительно пахнущим гнилью, переливающимся облаком.
Она входила в спальни и, склоняясь над постелями, целовала в лоб пока еще горячие тела, выпивая на прощание их последний, самый сладкий сон.
Над постелью девочки парила прозрачная, только в безлунной тьме и видимая, Идэ.
– Такая красивая… – вздохнула она. – Так и не узнает жизни… не узнает любви.
– Уж ты-то ее познала сполна, – хрипло каркнула Тоирис. – На десятерых ее хватило бы, той любви. Отойди, не мешай. И не болтай о том, чего не знаешь.
– Но ведь и ты любила, матушка, – прошептала призрачная девица, почти исчезая. – Неужели нет?
Тоирис замерла на мгновение, вспоминая то, что случилось давным-давно в этом доме. Как забавлялся молодой хозяин с невинной дочкой кухарки. Как опозорил ее, обрекая на одиночество. Как плеснул ей в лицо кипящим маслом, услышав однажды отказ.
– Ты могла ее увести, отчего же не увела? – рассмеялась она и склонилась над девочкой.
– Я пыталась, но дети больше не верят снам… – горестно прошептала Идэ.
Эта история случилось весной, и казалось бы, ей не место в этой книге, среди историй о тех, кто собирает осеннюю жатву, забирает жизни, похищает детей и пирует на крови. Осень забирает своё, а весна отдает, щедро делится сокровищами, сбереженными в зимние холода.
Это история не о жатве, а о прорастании семян. То, что до времени было скрыто, появляется на свет. Какими тайнами засеяна эта земля? Есть места, где лучше не задавать подобных вопросов.
Но откуда мне знать, что все было именно так?
Тоирис мне рассказала. Старуха оказалась не прочь поболтать с тем, кто способен ее слышать.
Нас вызвали соседи. Как обычно и случается, было уже поздно что-то предпринимать. Нам оставалось только передать эстафету ребятам из убойного отдела, коронеру и прочим, кто по долгу службы тучным вороньем слетается на свежие трупы, сохраняя на лицах маски профессионально отточенного безразличия. Я ждал их, сидя на крыльце и безуспешно пытаясь отдышаться после увиденного в доме. Мэтт вернулся к машине, когда там захрипела рация, повторяя наши позывные голосом дежурного. Тогда-то она неслышно возникла рядом, уселась, кутаясь в многочисленные юбки-лохмотья, покосилась на меня с интересом вздутыми бельмами глаз.
– Здравствуйте, бабушка, – со всей возможной почтительностью произнес я. Мама бы мной гордилась: всегда учила меня уважать старость, сколь бы безобразной она ни казалась. В детстве я опрометчиво пытался посмеяться над уродливой нищенкой в метро, и на всю жизнь запомнил мамин гнев по этому поводу. А ведь та нищенка не была и вполовину так плоха, как старая Тоирис.
Люди боятся смерти, а ведь смерть, пожалуй, далеко не самое худшее, что может случиться – так думал я, глядя на непрошеную собеседницу. Иногда смерть – это благословение, и если некто лишен его, на что обречен он, если не на бесконечное разложение и гниение? Та нищенка, должно быть, давно умерла и безболезненно растворилась в окружающем мире, осела полезной органикой в желудках червей и протоплазме бактерий, или кто там еще у нас подвизается на нижних ступенях пищевой цепи…
Тоирис было уже лет триста, и ее гниение все продолжалось, перейдя из области материальной в нематериальную, и черт меня дери, если я знаю, как это вообще возможно. Гифы плесени сизым пушком покрывали ее лицо, зеленые склизкие пятна, напоминавшие лишайники, прихотливым узором расцвечивали шею и руки, едва заметно пульсируя. Я знал, что безобразный вид духа, скорее всего, лишь проекция, не самое достоверное отображение того, что увидели бы наши коллеги из убойного, вздумай они раскапывать погребенный где-то глубоко в подземелье труп несчастной. Но для этого кому-то следовало навести их на эту мысль. Я, например, не собирался.
– Заберёте их, – это был не вопрос, а утверждение. – И детей тоже.
– Заберём, – кивнул я. – Так положено. – И зачем-то добавил: – Извините.
– Жаль, они бы славно вписались в компанию, – довольно искренне вздохнула старуха.
– И много вас здесь?
Старуха затрясла головой, то ли в странном жесте отрицания, то ли неловко имитируя человеческий смех.
– Много ли, мало, какое мне дело? Всё не скучно старой Тоирис и молодой Идэ. Деток мы особенно любим, детки сладкие, слаще гнилой картошки, и светятся потом в темноте их души долго-долго, лет полста, наверное. Ну ничего, скоро новые приедут, деток наделают. Всегда приезжают. Отчего не приехать, место хорошее. Для тех, кто не видит, как ты.
По мне, так место это было – хуже некуда. Я бы снес этот дом, будь это в моей власти. Пусть сто, двести лет стоит пустырем, пусть природа очистит себя сама, растворит и трансформирует черную гниль в цветущую зелень. Рано или поздно это происходит, главное – не мешать.
Тоирис рассказала мне свою историю, хоть я и не просил особенно, скорее, направлял ее репликами, исполненными вежливого интереса. Не знаю, сколько длился ее рассказ – время для духов порою течет по-особенному, и, разговаривая с ними, невольно подхватываешь их ритм. Кажется, краем глаза я видел, как Мэтт закрывает дверцу машины и разворачивается обратно ко мне. Кажется, на это простое действие у него ушло минут десять, по моим ощущениям.
Странное оцепенение, напавшее на нас обоих, вмиг рассыпалось, когда старуха в разговоре случайно коснулась моей руки своей скользкой холодной клешней. Я вздрогнул, отдернувшись, и она искривила лицо в презрительной гримасе, а в следующую секунду рядом уже никого не было.
– Детектив из убойного просит нас остаться для дачи показаний, – сказал Мэтт, сопровождая реплику кривой ухмылкой. Я чуть подвинулся, освобождая место на согретом весеннем солнцем крыльце.
С этими ребятами стоит быть осторожнее – учуяв потенциальный «висяк», они рады будут спихнуть ответственность на кого угодно. Некомпетентные патрульные, мол, затоптали все улики, пока нас ждали. Лучше в дом вообще лишний раз не заходить.
Хотя какие улики они собирались тут найти, интересно. Никаких следов взлома, тела хозяев дома без признаков насильственной смерти. Кажется, однажды утром они просто решили не вставать с постели. Просто позволить плесени и мху прорастать сквозь тела. Если посмотреть на состояние тел, можно подумать, они пролежали так месяц или больше. Может, патологоанатом так и решит, если поленится провести детальный анализ. Если детективы не скажут ему, что соседи видели все семейство вполне живым еще на прошлых выходных, и забеспокоились только сегодня, когда запах начал просачиваться сквозь приоткрытые ставни.
Или если я не расскажу им, какие картины вспыхнули в моем сознании, когда к руке прикоснулась отвратительно мягкая плоть, материальная и нематериальная одновременно. Но я не расскажу, мне вовсе не улыбается прослыть законченным психом, верно?
Тем более, смерть самой Тоирис не имела никакого отношения к криминалу. Старуха умерла от голода, и судя по обрывочным картинкам, кружившим в моей голове, дело было никак не позже середины девятнадцатого века.
Все мы учили историю и знаем слова «Великий голод», An Gorta Mór, но для нынешних поколений это только слова. Не каждому удастся прикоснуться к живым воспоминаниям тех лет, пусть и хранящимся в мертвом теле. Да и нужна ли эта память ныне живущим? Новый век создает новые страшные сказки, на их фоне старые истории меркнут и кажутся наивными. Жила-была бедная кухарка, прислуживала богатым господам. Никогда не воровала, гордилась своей честностью, даже в самый голодный год не смела утащить и горсти катофельных очисток. Умирая от голода, она бредила и в бессвязной молитве обращалась к Деве Марии, но память подводила, и бедняжка то и дело сбивалась на иные слова, услышанные в далеком детстве. То ли молитва, то ли заговор, то ли проклятие. Обращение к Матери, но не той, что качала в колыбели младенца в Вифлееме. А может, и не было никакой другой, может, все они – одна Мать, начиная с той безымянной, что высекали из камня древние охотники, еще не знавшие языка и не плавившие железа?
Мэтт вынул сигарету и поспешно закурил, явно стараясь перебить табачным дымом призрак запаха, осевший в ноздрях. Я привычно стащил у него из кармана сигарету. Курю я очень редко и только «на халяву» – ежели угостят, например. Неплотно закрытая пачка в нагрудном кармане, безусловно, считается угощением, особенно если это карман напарника. Такие вот у меня представления о здоровом образе жизни и об этикете, все верно.
В конце концов, мы оба нуждались в том, чтобы как можно скорее стереть из памяти запах плесени.
– Вот что значит – экономить на обогревателях, – сказал я со смешком, и Мэтт посмотрел на меня, как на полного идиота, но ничего не сказал.
Жаль мне ребят из убойного – они долго еще строили версии об утечках токсичного газа и прочих вариациях на тему внезапной смерти. Никто ведь не поверит, что тела покрылись грибницей всего за одну ночь. Ни родители, ни дети не успели проснуться, чтобы умереть, и, может быть, так и соскользнули из яркого круговорота обыденных сумбурных сновидений в бесконечный кошмарный сон о подвале и живущей в нем старухе. Я надеюсь, что это не так, я не хочу знать, так ли это, потому что уверен: ни я, ни кто иной, ни даже целый отряд священников, вооруженных галлонами святой воды, не в силах что-либо изменить.
Когда я смотрю на тела, чьи контуры уже начал скрадывать мягкий пушок прорастающих спор и веточек мха, мне приходят мысли о заброшенных зданиях в глубине лесов, о руинах предыдущих цивилизаций, о спрятанных в южноамериканских джунглях разрушенных храмах богов, чьи имена мы теперь даже не умеем правильно произносить. О снесенных ураганами дамбах и электростанциях на побережье Штатов, о радиоактивной флоре, сомкнувшейся над куполом разрушенной атомной станции где-то в бывшем Союзе. Я думаю о том, как Природа всегда возвращает свое. Я думаю о том, как самонадеянно мы носимся с мыслью, что являемся чем-то большим, нежели остальные Ее дети. Неоязычники двадцать первого века рады звать ее Матерью, но разве мать всегда бывает ласкова к своим созданиям?
В городе у меня, как и всех остальных была почти стерильная квартира, безликая ячейка в человеческих сотах, пропитанная парами бесконечной бытовой химии: все эти порошки, кондиционеры, ароматизаторы. Пластик и металл. Но теперь я живу в старом доме, и иногда по ночам мне кажется, будто я слышу, как прорастают сквозь стены невидимые, трепетные нити: гифы плесени или корни лиан. Медленно и неостановимо, как само течение жизни и смерти, как растет ребенок в утробе матери.
Мы с ужасающей наивностью относим рост, развитие и размножение к философской, или, вернее, этической категории «хорошего» – но с яростью хозяина, прогоняющего с территории непрошеных захватчиков, боремся с ростом всего, что нарушает стерильные рамки запланированного.
Цивилизация, увлеченная «мужской» идеей прогресса, не может справиться с глубинным страхом перед чисто женским таинством прорастания зерна в плодородной почве – или в темном подвале человеческого тела. Этот страх всегда с нами, в наших сказках и научных теориях, с того самого момента, как ножницы акушера перерезают пуповину.
Я думаю о том, как часто в народных сказаниях Смерть приходит в женском обличии, и не вижу здесь противоречия. Если отказаться от идеи противопоставления двух полюсов, и перейти к идее взаимопревращения всего в цикле жизни и смерти, мир становится неописуемо прекраснее.
Я принимаю мир таким, какой он есть, не разделяя вещи и явления на категории «добрых» и «злых», и только поэтому я еще не сошел с ума. Делаю то, что могу, не жалею о том, что за гранью моего понимания, и неизменно улыбаюсь, когда вижу восход солнца.