Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 10



Она отчетливо помнила день, когда впервые попала в Линарес, полумертвая от голода и холода, и все еще чувствовала ребенка на руках, которого крепко прижимала к груди, чтобы укрыть от ледяного январского ветра. Прежде она ни разу не спускалась с гор, а потому ни разу не видела столько домов, не ходила по улицам, не пересекала площадь; ни разу не садилась на городскую скамейку, как села в тот день, когда усталость подкосила ее колени.

Она понимала, что ей нужно кого-то попросить о помощи, хотя не знает, как это сделать, и никогда не попросила бы ни о чем для себя лично. Она попросит помощи ради ребенка, которого держит на руках, потому что уже два дня он не сосет грудь и не подает голос. Это и вынудило ее покинуть сьерру[2] и отправиться в город, который она иногда рассматривала издалека, из окна своей лачуги в горах.

Она была уверена, что никогда прежде не чувствовала такого холода. Наверное, местные жители тоже редко сталкивались с подобным явлением, потому что на улицах не было ни души, всех распугал ледяной воздух. Дома выглядели неприступно. Двери заперты на засовы, ставни на окнах плотно закрыты. Она сидела на своей скамейке посреди площади, растерянная, испуганная, продрогшая до костей, с каждой минутой все больше страшась за ребенка. Она не знала, сколько времени провела на этой скамейке, и, возможно, так бы на ней и осталась, превратившись в городскую статую, если бы не местный врач, который оказался добрым человеком и встревожился, увидев женщину в столь бедственном положении.

Доктор Дория покинул свой дом, невзирая на стужу, потому что сеньора Моралес умирала. Два дня назад она произвела на свет первенца, заботы о котором взяла на себя акушерка. На рассвете муж отправил акушерку к доктору, обеспокоенный лихорадкой, терзавшей его супругу. Пришлось долго упрашивать роженицу объяснить толком, что именно у нее болит: оказывается, болела грудь. Стоило ребенку прикоснуться губами к соску, инфекция отзывалась резкой болью. Мастит.

– Почему вы не сказали мне раньше, сеньора?

– Мне было стыдно, доктор.

Сейчас инфекция распространилась. Ребенок плакал без умолку – он не ел больше двенадцати часов, потому что мать не могла дать ему грудь. Доктор ни разу не видел и не слышал, чтобы кто-то умер от мастита, и все же сомнений не было: сеньора Моралес умирала. Пепельный цвет глаз, их болезненный блеск указывали доктору на то, что скоро она отдаст Богу душу. Встревоженный, он позвал сеньора Моралеса в коридор.

– Вы должны позволить мне осмотреть вашу супругу.

– Нет, доктор. Пропишите лекарство, этого достаточно.

– Какое лекарство? Ваша супруга умирает, сеньор Моралес. Вы должны позволить мне разобраться, от чего именно.

– Думаю, из-за молока.

– А может, от чего-то еще?

Доктор сделал все возможное, чтобы его убедить, – сказал, что ощупает, но смотреть не станет или, наоборот, осмотрит, но не прикоснется. В конце концов муж уступил и убедил умирающую позволить доктору пощупать ее грудь и дать исследовать низ живота и пах. Прикасаться к чему-либо надобности не возникло: сильнейшая боль внизу живота и сгустки гноя предвещали смерть.

Когда-нибудь ученые выяснят причины смерти рожениц, равно как и способы их предотвратить, но для сеньоры Моралес этот день был слишком далеким. Доктору ничего не оставалось, кроме как обеспечить больной возможный комфорт, пока Богу не будет угодно призвать ее душу.

Чтобы спасти младенца, доктор Дория отправил юного слугу Моралесов на поиски дойной козы. Сам же тем временем накормил его наскоро смешанным раствором воды с сахаром. Когда принесли козье молоко, выяснилось, что новорожденный его не переносит. Он был обречен на ужасную медленную смерть.

По дороге домой Дория не мог отделаться от печальных мыслей. Он простился с мужем и отцом, пояснив, что больше ничего не может сделать.

– Мужайтесь, сеньор Моралес. Бог знает, почему все складывается так или иначе.

– Спасибо, доктор.

Пересекая площадь, он увидел женщину из черного льда, что само по себе было маленьким чудом, потому что он так замерз и был так измучен, что шел по улице, опустив голову. Женщина сидела на скамейке с бронзовой табличкой, оповещавшей, что данная скамейка подарена городу семьей Моралес. Жалость победила усталость, и доктор подошел к женщине спросить, что она здесь делает и нужна ли ей помощь.

Человек говорил слишком быстро, чтобы Реха поняла его, но она прочитала что-то в его глазах и доверилась ему настолько, что последовала с ним до самого дома. Лишь оказавшись в тепле, она осмелела и приоткрыла личико ребенка. Оно было синеватым и безжизненным. Реха не выдержала и застонала. Человек, оказавшийся местным доктором, сделал все возможное, чтобы как-то его оживить. Если бы онемевшая от холода Реха могла говорить, она бы спросила, какой в этом толк. Но она лишь стонала и охала, потрясенная видом своего посиневшего сына.



Она не помнила, как доктор ее раздел, и не подумала о том, что впервые мужчина снимает с нее одежду, не набрасываясь на нее в следующий миг. Как тряпичная кукла, она позволяла прикасаться к себе и себя осматривать, отозвавшись лишь в тот момент, когда врач коснулся грудей – горячих, огромных и болезненных из-за скопившегося внутри молока. Затем позволила надеть на себя теплую чистую одежду, даже не спросив, кому она принадлежит.

Когда доктор вывел ее на улицу, она лишь подумала, что теперь ей не будет так холодно, когда он снова усадит ее на ту же скамейку, и была немало удивлена, когда они миновали площадь и дорога привела их к дверям самого нарядного дома на улице.

Внутри было темно. Как и у нее на душе. Реха ни разу не видела таких белых людей, как та женщина, что встретила их в прихожей. Ее проводили в кухню, где она уселась на краешек стула, потупившись. Ей не хотелось видеть ни лиц, ни глаз. Хотелось одного – вновь оказаться в лачуге из веток и глины, пусть даже она замерзнет наедине со своей тоской, потому что чужая тоска была еще невыносимее.

Она услышала плач новорожденного, сначала на него откликнулись соски юной матери и только затем ее уши. Так тело реагировало всякий раз, когда ее ребенок плакал от голода, даже если находился вне пределов слышимости. Но ведь ее ребенок посинел, так? Или врач спас его?

Груди распирало все сильнее. Пора было что-то делать. Ей был нужен ребенок.

– Мне нужен мой мальчик, – тихо сказала она.

Никто из тех, кто был в кухне, ее не услышал, а потому она осмелилась произнести громче:

– Мне нужен мой мальчик.

– О чем она говорит?

– Мне нужен мальчик.

– Не пойму, что ей нужно?

– Ей нужен ее сын. – Доктор принес на руках туго стянутый сверток и протянул Рехе. – Он слабенький. Вряд ли сможет нормально поесть.

– Это мой сын?

– Нет, но вы ему очень нужны.

Что верно, то верно: они оба были нужны друг другу. Реха расстегнула блузку, достала грудь, и ребенок перестал плакать. Опустошив одну за другой обе груди и почувствовав облегчение, она присмотрелась к ребенку: это был не ее сын. Она поняла это сразу, потому что звуки, которые он издавал во время плача и еды, манера вздыхать и урчать были другие. Он и пах по-другому. Рехе страстно захотелось понюхать его шейку, но она усомнилась, что ей позволят это сделать, ведь, кроме прочего, главным отличием этого ребенка был цвет кожи. Если кожа ее сына из оливково-смуглой становилась синеватой, этот ребенок из белого превращался в насыщенно-розового. Все молча наблюдали за Рехой. Единственным звуком, нарушавшим тишину кухни, было чмоканье сосущего младенца.

Альберто Моралес прикорнул возле жены. После нескольких дней ее стонов и пронзительного плача новорожденного он свыкся с мыслью, что, пока они шумят, они живы. Оглушительная тишина разбудила его: он не слышал ни стонов жены, ни плача ребенка. Не смея прикоснуться к жене, он в отчаянии помчался на поиски сына. На кухне он обнаружил прислугу и доктора Дорию, стоявших, как он предполагал, возле тельца его сына. Заметив его появление, все расступились, позволив ему пройти.

2

Сьерра (исп. «пила») – горы, горная цепь в Латинской Америке.