Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 7



Анатолий Санжаровский

Вас приветствует солнцеликая Ялта!

1

Колёку избила жена.

Избила бестактно, грубо, масштабно. Била ж не одна. Била со всей дури напару с новёхонькой сумасшедшей скалкой.

«Боги мои! Я призываю вас в свидетели! Ти, совсем сдурела бабенция! Жила, жила да и подхватись драться. Ну черти её подучили, что ли… Прям шизанелли какая-то… На родного мужика скалку берёзовую задрала! А родилась жа в год овцы… Хэх, овечушка… Забьёт! Последнюю серость из башни вытряхнет эта перьехвостая тупайя. И будешь головкой трясти, как вседеревенский дурасёк Витя Алибо…»

Тоскливая перспектива не согрела Колёку.

Он опало загоревал и неосмотрительно потерял бдительность, отчего скалка, что чаще опускалась на изворотливо подставляемую им ладонь, прочно полыхнула его по спине.

Охнув, Колёка стриганул в распахнутое наразмашку окно и попутно срезал с подоконнища горшок с кактусом.

Горшок кокнулся и веерно брызнул унылыми черепками.

Кактус переломился.

Бегушком отхлынул Колёка на безопасное расстояние.

Храбро оглянулся.

Из окна воинственно помахивала вульгарная скалка.

Из-за скалки хрипело:

– Уди! Уди, живорез! Чтоба не видали тебя мои горьки глазоньки! Двух девок и тебя, кобелищу, не могу я больше окармливать одна! Девки что? У девок должность прохладная. Из миски ожкой! На то они и детьё. Но ты-то, кобелюка! Ты! Твоя должность – класть в миску! А что ты, котяра, положил? Дырку от бублика? А самого только пот и прошибает, как лопаешь чужое. Бабье! Урождённый брать рази может давать?

Колёка виновато насупился:

– Ти, мамэле, гонишь, стал быть?

В ответ из-за скалки боевым ядром просквозил горшок с фиалками.

Фиалки Колёка любил.

«Выбросить фиалки – всё равно что выбросить меня!»

Горшок въехал в тугое тело старушки яблони и осыпался на землю тихим, печальным дождецом мелких осколков.

Это был конец.

Колёка норовисто дёрнул носом.

– Я уйду! – сказал он оскорблённо. – Но считаю своим долгом предупредить. Кое-кто глы-ыбоко заблудится, затей какую непотребь проть меня. И как бы кое-кого не прижгло бежать ворочать…

Колёка с достоинством приложил руку в поклоне к груди – указывал, кого именно не пришлось бы бежать ворочать.

– Три ха-ха! Мели, кот Емеля, твоя неделя!

– Хватай шире. Год! Мой нынче год! Кота!

Колёка гордо выпрямился и пошёл.

Он степенно прошествовал за угол дома. Остановился.

Послушал дверь.

Нет, и за дверью не слышалось никакого движения. Никто не бежал молить его остаться. Ну что ж, побегут! Чудок попозжее туда! Колёка великодушен, может и снизойти, пару минут подождёт. Пока не сварится курья горячка.

Но не ждать же в открытую!

Колёка выставил одну ногу и примёр, держит на весу.

Это на тот боевой погорячливый случай, чтоб не застигли его откровенно ждущим.

Так, в уходящей позе цепко вслушиваясь в дом, он проторчал столбиком на месте и минуту, и две, и три.

Но за дверью шаги не спешили к нему.

Ни одна холера не летела ворочать его.

Оттопыренная нога занемела. Он устал стоять на одной.

«Таковски можно и в сам деле умыться… По телику слыхал… У япошика гусайа[1] вон шпацирует за своим благовериком в трёх шагах… Дистанцию держит… A эта… – Он бережно погладил зашибленную челюсть. – Так починить дорогую хлеборезку… Оха-а… Умотай на другой конец света – и ухом не поведёт… У-у!.. Гляну-погляну, распустили мы своих толстопятых гусынь! Демократия…»

Колёка ватно прикрался избоку к окну.



– Слышь… драчунелла, – тоскливо забубнил в оконный простор. – Надоел мне этот весь фиксаж-мираж… Ты побранивай за дело… Не возражаю… А побранив, посля не кори…А ты… Вторые сутки бесконечная побранка! Мне таковецкий бейсбол не нужон. Всё! Ти, лопнул мой терпец! Я обещал – я ухожу. Дело в прынцып уже въехало…

– А чего эт ты докладаешься? Мужик! Мужик прозывается! У тебя хрен ма гордости даже уйти по-мужецки! И кому где ты нужный? Таких… Вашего брата по тринадцати на дюжину кладут, да и то не берут! И куда ты, телёш, побредёшь?.. Разнесчастный гулькяй![2] Тебя ж лень да голод у первого плетня свалят. Мужик! Где мужик? – Она заботливо огляделась вокруг. – Где? Нету мужика. Одно позорище! Уйду!.. Нагнал холоду… А всего-то в игольное ушко ураган дует… Бездольный колоброд! Подожгло уходить в однех носках… Не смеши!

Колёка глянул – действительно, в одних носках.

Из окна вылетели его кривые башмаки.

Колёка галантно им поклонился.

Уж теперь-то он наверняка уйдёт. Есть в чём идти.

Есть и на что идти!

Колёка будто чуял, сдавит его чёрный переплёт. Придётся отстёгиваться от дома.

Это ж в крови у великих!

Вон аксакал Лео Толстой тоже уходил. Хопнул дедюня бабуриков и в божий путь!

Уйдёт и Колёка.

И к уходу загодя скопил, соскрёб по жениным сусекам заначный стольник, влепёхал под стельку на пятке окривевшего башмака.

Он мстительно поклонился скалке в окне, недобитым на подоконнике горшкам с крапивкой, с крестовиком, с огоньком, с геранью, с розой, с женихом, с невестой, с декабристом.

Игристо помахал ручкой и пошёл.

На третьем шагу обернулся и крикнул торжествующе:

– Татьяна! Моё счастье без изъяна! Я ухожу! Хлестаться в десну[3] не будем. Некогда! Видишь же! Ухожу!

– Но и ты, дуропегий, видишь, что я не утопаю в слезах. Нужен ты тут, фонарь бубновый, как кенгурихе авоська! Мотай на все четыре ветрушка! Носит же таковских земля… Хвостомер! Доехать до двадцати пяти и ни копья не пригнать в дом! Ни дня в работе! Такого второго дурноеда на всём земном шарушке нету. Артист Хренкин!

Колёка не знал, что б его такое горяченькое отстегнуть в ответ, и, шально гримасничая и дёргая над головой руками, в дурнопенье запрыгал на пальчиках, точно под ним была раскалённая сковорода:

Окно брезгливо захлопнулось.

Экой дурнины и от Вити Алибо не слыхивало!

Закрылось окно – и в Колёке что-то умерло.

Ему стало стыдно не стыдно, а какая-то неясная неловкость придавила за больной выбрык, и первое желание было толкнуться к окну, ласково постучать и в покорливости втиши попросить прощения.

Но он не вернулся, лишь бросил себе: мужчина идёт только вперёд! Стыд не дым, глазами хлопать можно!

И ещё суматошней пожёг беглым шагом дальше, словно за ним летел кто вдогон, а он горел поживей убраться.

2

Желобок худой тропинки выкатил его на большак.

Большак простёгивал всё поле.

Колёка промашисто шёл-бежал и когда оглянулся, из-за державного, тяжёлого жёлтого колыханья поспевающих хлебов увидел лишь макушку своей хаты. Он побрёл медленней, как бы нехотя, не убирая глаз с дома, приседающего, печально уходящего в праздничные хлеба.

И когда совсем не стало видно дома, он остановился очумело.

Уходить? Куда уходить? «Рождённый ползать, куда ты лезешь?» К кому уходить? Где меня кто ждёт? А может, всёжки вернуться?.. Татка человечина. С этой женьшенихой жить можно. Да и куда я, бзикнутый, без неё один? Куда я, Коля – перекати-поле, ни ступи, одна лишь тень рядом… Мда… Кимоно-то херовато… Подохну, как слепой кутёнок под первым же забором. Перекрою сам себе дорогой кислородишко…

Однако!

Вспомнилось, как выпевала Татонька.

«Да это ж убойная тягомотина! Ти, сплошные враки!.. Что добежал до двадцати пяти – это так. Правдуня твоя. Но что ни копья и разу не занашивал домой – пёсий натуральный брёх. Занашивал! По триста! Копеюх… Ну… Тут я не отступаю от её единицы счёта. Говорила б она про рублики, и я б сказал, что припёр однова целых три рубляша! Так зато каковские это рублищи! Оторванные от великого искусства!.. Не за погрузку свёклы. Не за починку коровника. Не за пахоту. А за кино! И за какое!..»

1

Гусайа (японское) – дура. Так обычно в Японии муж зовёт жену, а она навели – чивает его всегда только господином.

2

Гулькяй – лодырь.

3

Хлестаться в десну – целоваться взасос.