Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 7



Не знаю, всё ли это так, но что касается наружных зеркал – всё точно как то, что Митя сейчас колотит в калитку.

Надо идти открывать.

Я не спешу.

Я ни капли внимания на Митин гром.

Не нравится, не к душе, как он зовёт меня. Нолик! Дурацкое имечко. Я такого и не слыхивал. Где только и выкопал. Не назовёт, как зовут меня по-человечьи, Антоном, а всё с вывертом. Нолик да Нолик. Разумеется, все вокруг нолики, это только он у нас один пуп на всю планету. Это только он у нас один важная птичка-единичка…

На крике Митя озлённо потребовал:

– Открывай, папаха ты каракýлевая! Килька несчастная! Ты что, не видишь? Козочка пришла. Чёрной моньки принесла! Бэ-э-э!..

Митя потыкал тяжёлой тёмной бутылью с чёрным вином в зеркальце и в подтверждение того, что он и впрямь коза, сухо, подгулявше пробебекал ещё раз на козий лад. Прихвалился, показывая кильку в кулаке и батон под мышкой:

– У меня не только монька, есть и к моньке, якорь тебя! Так что не отопри в сей мент, кре-епко пожалеешь, бляха муха. Ну! Эй! Без палочки!.. Нолик! Федулай![1] Родионка!..[2]

Вот типус. Как примет градус, пошёл лепить. Имена одно чудней другого. Какое только не пристегнёт!

Я покивал в зеркальце на наличнике в низком окне, что отстояло от земли на половинку человеческого роста, без охоты бреду открывать.

– Или ты, Павсикакий,[3] всё давишь безо время подушку? – набрасывается Митрофан с вялыми попрёками. – Совсем выпрягся из-под дуги… Смотри, ой, смотри! А то у меня суд скорый… Твоё счастье, что руки харчем заняты, а то б я тебе, Мируся,[4] от души разок по витринке[5] мазнул бы для профилактики. Ну да ладно… По случаю отвала прощаю. Получай продукт, – он сунул мне батон, кильку, – и прямой наводкой к столу. А я счас…

Осоловело, нетвёрдо обежал он усталыми глазами крайнее от угла растворённое окно. С натугой, подняв голос, позвал:

– Ба-аб Кла-ав!.. Ба-аб Кла-ав!..

Готовно, будто ждала зова, в окно выставилась по грудь короткая, круглая старуха. Тёмная до сизи, как жук. Хозяйка.

– Ты чего, Митёк, расшумелся, как муха на аэродроме?

– Ба-аб Клав, – зажаловался голосом Митрофан и трудно, высоко, точно знамя, вскинул над головой чёрную бутылку вверх дном, держа за горлышко, – баб Клав, даю прощальную гастроль… Надо затопить пожар в груди… Горькие делишки у нашего Пасеньки…[6]

– Мамочка! Это ещё почему?! – деланно всполошилась старуха. И не без подсмешки добавила: – Иль нашего Митрофанеску треснули по попеску?

Митрофан опало, скорбно вздохнул:

– Если бы тре-е-еснули… А то… Кошматерный перепляс! Сам себя тресканул… Во-о! – с усилием осудительно вознёс палец. – Э-э… Глубоко извиняюсь, да долго ль мёртвому укакаться?

– Что, состряпал где таракана с лапами?

– Ещё какого… Это до утра размазывать. Давайте к нашему шалашику на огонёк… Слегка нанесём удар по сумятице чуйств… Устроим скромный заплывчик от портвейна до водки… Цок-цок-цок по масенькой… И я вам попутно всё как на духу выпою… Всё легче…

И больше ни слова не говоря, озадаченно положил чёрную бутыль на плечо, отчего, казалось, плечо перекосилось, угнулось, будто под неподъёмной ношей, и Митрофан, выписывая ватными ногами вензеля, потянулся в наш чум.

2

Вечер влился в самую пору.

Ожила улица.

Загудела, забегала, засуетилась в радостной суматохе. Ударил фонарный свет, трудно пробрызгивая рваными золотистыми пучками сквозь плотную листву деревьев к нам в комнатёшку.

Промаячили к крыльцу старухина дочка с мужем.

Была дочка до неправдоподобия мелкая, обиженная ростом и тощая, тощей самой худой макаронинки. От неё несло всегда не то больницей, не то моргом. Преподавала она в меде.

Зато муж – прямая противоположность. Красавец утёс! Безо всякой меры разбежался ввысь и, на беду, вширь. Похоже, природа поленилась поставить хоть какие ограничители, чем по-недоброму услужила ему. Налился, оттопырился он поперёк себя толще. Это до болезни угнетало его, вышибало из седла привычной жизни. На лице закаменела вечная улыбка виноватости. Виноватость закрыла ему рот. Я никогда не слышал его. Я не знал, да есть ли у него голос. Прикипела, приросла виноватость, не сдёрнуть её никакими силами теперь, как не сдернёшь с лица не понравившийся кому-то нос, как не переменишь цвет глаз в тот цвет, какой больше по сердцу твоей милушке.

Не во нрав легла бабе Клаве непомерная его толщь, и баба Клава, всё же отдав за него свою спичку, выпугалась до смертушки:

– Да оно хотешко и тарахтят, что мышь копны не боится, да это те тарахтят, кому та мышь чужая. Да такой брюхантрест потопчет – останется от бедной Лилюни один мокрый пшик! Не-е! Не попущу я такого пердимонокля!

И накатило на бабу Клаву – хоть стой, хоть падай! – ломиться ночами на широченный диван между молодыми. Лилька под стеночкой, Витёка с краю. Уж коли этот мордант тайком поползёт в сладкую сторону отколупнуть радости, так только через сторожкие баб Клавины костоньки. Тут она, будкая, заслышит, наверняка заслышит, не даст беде разыграться.

Однако неусыпная бдительность бабы Клавы была подмочена самым прозаическим образом, и однажды Лилька, винясь и каясь, со слезами вальнулась к матери на грудь:

– У меня будет ребёнок…

Баба Клава не поверила своим ушам.

Что ей ещё оставалось делать?



После короткого колебания Витёка был изолирован на ночи от семейства. Баба Клава выставила ему в коридоре складушку-лягушку, а сама, запирая дверь на ключ, гнездилась с Лилькой на одном диване.

Так с той поры и легло в обычай: весь матриархат спит в комнате, а единственный на весь дом мужчина в коридоре.

Но и позже, когда Виктор, светясь, сияя виновато-торжественным счастьем, принёс из роддома кроху Светланушку в одной руке, а в другой ещё сильней похудевшую и удивлённо-гордоватую Лильку с царским букетом белых лилий в руках, баба Клава не пала.

Как-то с горячих глаз Виктор посулился уйти.

Баба Клава дала ему полную отходную:

– Крыс-сота-а! Крыс-соти-и-ища!

И тут же этой красоте погрозила кривым пальцем:

– Тольке спробуй, колоброд! Видали! Чёрная линия на него нашла!.. Тольке спробуй, мутотной! Сразу посветлеет!!! Я баба войнущая!

Виктор решил не дразнить судьбу.

Пускай льётся, как льётся. Там толкач муку покажет. Авось перемелется…

И пятый год этот грех мелется.

Завидев меня в окне, Света-конфета заприседала на ходу, вывинчивая свой кулачок из мягкой доброй отцовой руки.

Запросилась ноюще:

– Хочу к дяде… Хочу к дяде Антонику…

Не успел я, сидя на койке, дорезать батон, как она уже тыкала мне в локоть розовым пальчиком:

– Хочу на коленочки. На коленочки хочу-у…

Я отставил ногу.

Девочка осторожно села, привалилась ко мне. Пасмурно огляделась.

Да, тесноте нашей шибко не возрадуешься. Одна старая широченная кровать на двоих с братцем. Шаткий, голый, даже без скатёрки, стол. Больше сюда ничего не воткнёшь. Пожалуй, для разъединственного табурета местечко б и выкроилось. Но нет нам табурета. Оттого кровать служит нам и для сна, и для сиденья.

В ожидании трапезы Митрофан прилёг на подушку, не подымая ног с пола.

Я сижу на крайке, достругиваю батон.

Светлячок ворухнулась у меня под рукой.

– Дядь, а зимой у меня была свинка. А почему я хрю-хрю не говорела?

1

Федулай – божий человек.

2

Родионка от Иродион – трезвый, рассудительный.

3

Павсикакий – унимающий зло.

4

Мируся, Миракс – отрок.

5

Витрина – лицо.

6

Пасенька, Пасикрат – вся власть.