Страница 6 из 16
Не сказать, как обиделась тётушка; она причитала, выговаривала и жаловалась сразу, в её голосе всё это клокотало, плакало, твердя про свычаи-обычаи, которыми славились-держались все поколения казачьих потомков в округе; хотя и никакие они уже не казаки, а преобыкновенные скотари да хлеба пашцы, однако навеличивали они себя по-прежнему казаками, а раз так, так свято и чти гостеприимство, ничуть не приупавшее со времен Сечи, пренебречь которым почиталось невозможным грехом, кощунством над всяким домом; в неискренности тётушку никак нельзя было заподозрить; с причитаниями, с попрёками носилась она вкруг огорошенной и вмиг присмиревшей Поли, жестикулируя невыразимо энергично коротенькими ручонками.
В этой старушке всё было мало, хило, в чём только и душа жила. Ростом она не выскочила, телом Бог тоже обделил; источилась за жизнь, в нитку извелась, и была она так худа, так мелка, что, не видя её в лицо, примешь за двенадцатилетнюю от роду болезненную страдаличку. Бледное лицо её было не просторней кулака, иссечено глубокими частыми морщинами; сдавалось, это был как бы окаменелый слепок тернистых дорог, пройденных за былые долгие, мафусаиловы, годы, и был он портретом её бесталанной доли. Тонкий, острый, длинный нос несколько искривлён; причину домашние находили в том, что тётушка, сморкаясь, весьма недружественно, весьма энергически хваталась за нос всей пятернёй, с превеликим усердием и ожесточением оттягивая его на сторону; с таким злым усердием, с такой жуткой постоянной основательностью сморкалась она всякий раз, что и не заметила, как то ли подвывихнула нос, то ли приучила его к росту вкривь, но, одно слово, не приметила, как свесился он в обидчивом безразличии набок – куда клонили, туда и гнулся.
Зато глаза…
Непостижимо, как могли на этом мёртвом отжилом лице молодо сиять эти глаза. Боже правый, это были как будто ещё ничего тяжкого не видевшие глаза, смотрели в мир доверчиво, светло, лучисто. Глаза – это и всё богатство тётушки, которое ясно видел всяк, чувствовал всяк, которому покорялся всяк, – столько в них жило доброты, чистосердечия, участия; а вместе с тем в них толклась и пропасть какой-то необъяснимой боязни, сокрушившей сейчас и Полю, отчего девушка, потупившись в смущении, бесшумно опустилась на краешек лавки у окна.
– Да не к окну, не к окну, дитятко! – весело защебетала тётушка. – Ты, дитятко, садись вот сюда! Тут, дитятко, сидит только сам!
Старуха дёрнула от стола мягкий, красного вельвета, стул; с краёв верха высокой резной спинки навстречу летели друг другу два деревянных всадника с копьями наготове. На этом стуле сидел всегда тётушкин муж.
– Ты не косись… Ты у нас гость, а гость невольник, где посадят, там и сиди. Это хозяин, что чирей, где захочет, там и сядет. А наш, – старушка до шёпота снизила голос, – а наш чирей зараз далеченько! Так что мы сами полные с верхом хозяева. Бабиархат… бабий архат… А понятней чтоб тебе – бабий верх у нас нонче.
На стол перед Полей явилась порядочная миска богатырского борща; он был так густ, что в нём стояла ложка; потом припожаловала сытая тяжёлая курочка, возвышалась горкой на деревянной тарелке.
– У нас с им, – последовало пояснение, – полное равное правие, обдери те пятки. Курку ему – курку мне да и по весу гран в гран… Я сама на руках вешала… Да ты перед борщом не робей… Я не в счёт, а самого-то нетути. Обозом с мужиками повёз вчера картохи в Богучар. Дожжи у нас в прошлом лете не то что часто, а как край надо, так и шумели. Картохи уродились грех обижаться. Ума теперько не составим, куда его ото всё и определить… Погнал вот на разведку первую арбу. Под метёлку свезём, положи лише базарик необидную, способную ценушку… А картохи-охи наши сто́ят дорогого! Там таки хороши! С два кулака кажная! Твёрдые, будто каменья, все как перемытые…
Тётушка метнулась в сени; внесла литровую банку киселя, посмотрела его на свет.
– Тут за один цвет, – довольно так сказала, – можно денежку брать, а за вкус не поручусь… Вот тебе орешек наших… С киселём…
– Тётя! За глаза всего наверхосытку! Да куда орешки ещё?..
– А ты с дороги хорошенько поищи всему места. Лакомый кусочек да не найде себе куточек?.. А за борщ ставлю пять. Молодчинка, весь учистила, взавтре будет вёдро.
Залюбовалась тётушка Полей, сладко подумала:
«Сам Володейка с ржавый напёрсточек. А дочка оха и ловка-а… Не какая там Аксютка толстопятая… Нарядна личиком, красава… Велик праздник глазу всякому, зависть и сухота глазу молодому… Майская берёзка…»
Уже вечером, при огнях, когда по второму разу были перевеяны все собачанские и криушанские вороха новостей, тётушка снова подкатилась к гирьке.
– Так ты не забудешь? Передай батьке, десять мер-пудовок его, пускай еде забирае, коли не лень. Я не продаю, не меняю… С новины вернёт. Ухватила? А под верность запиши…
Тётушка взяла с подоконника и подала клок бумаги, химический карандаш-обглодыш с палец.
Поля тыкнула карандашом в язык, налегла на стол и тяжко уцелилась писать во весь клочок. Будь он впятеро обширней, она б и тогда, наверное, писала б во весь лист. Разом прошиб её пот, задрожала рука; карандаш вовсе не слушался и всё норовил скользом вывернуться из употелых пальцев.
– Иль ты забольшь Бога знаешь, что сопишь, обдери те пятки? – со смешком уколола тётушка.
Единичка у Поленьки совсем упала навзничь, а ноль, разбежавшись её поднять, сильно наклонился вперёд, не удержался, не устоял и теперь тоже лежал на крутом своём боку.
– А ну-к, покажь, над чем ты там так геройски сопела… Ба-а! Да оне у тебя что, пляшут аль с мамаевского попоища возвертаются? Ты что ж, не можешь толком написать?
– Цэ, тётя, и так гарно… Я к грамоте не умею…
– А разь ты в школу не бегала?
– Як же… По чернотропу пошла у первинный класс, по первому по снегу и кончила.
– Ум расступается… Не пойму… Ты чего так быстро разделалась с учебой, как тот повар с картошкой?
– А шо тут не понять? В осень мама начали прясти, – по обычаю, об отце-матери да и вообще о старших Поля всегда говорила во множестве, что было признаком особого почитания, – мама сели ото за пряжу, а меня и пристегни на все пуговки к Петру в няньки, не на кого было кинуть малого. Попряли… Опять не до школы, ткать треба. А там весна… закружились огороды, поле… Так там и без учёбы дилов под завязку.
– Да-а… За таковскую несвязицу я Володяре спасибушка не поднесу. Палкой бы ломанула! Я и не знала, что он тебя до школы не допустил.
– Приходила за мной два раза учителька… Молоденькая… Зараз бы по плечики мне. Хвалила меня. К учебе, говорит, девочка хорошо берётся. Прилежайка. Попервах тато буркнули ей: а нам не вновях, других не держим. Вот допрядём, там и побачим. Наявилась по вторичности, а тато были сердиты, зык на них напал, шо ли, и на дыбошки. Так и так, говорят, товарищ учительша, чего ж нам в прятки играть, я человек нестерпчивый, я вам прямушкой грохну: повадился ваш кувшин к нам по воду ходить, понаравилось, бачите. Да как бы ему голову не расшибли! Не надо учить безногого хромать. Не учите и козу, прижмёт, так с возу сама стянет. Моё дитё, моя воля, моя властушка – так не сильте, без вашего научим чертям кочерыжки подавать да на собак брехать! А вы идить от греха, покуда я ремень с пупка не спустил… Бильшь к нам учителька ни ногой…
– Аря-ря! Лихой казаче Вовчан, чересчур лихой грамотник, родимец тебя хлыстни! А так со стороны глянь – по бороде апостол, муху не обидит, а родное дитё, ешь его мухино сало… Не с больша ума удрал штуку…[10] – Тётушка горько вздохнула. – Без грамоты, дитятко, жить – век пеленать нужду… Вон оно как… Уж лучше б ты училась, поколе хрящики не срослись… В детстве-то…
– Да Вы тако не убивайтесь, – скорее себе жалобно сказала Поля и ей стало тесно в груди. – От беды не в воду же… Не така я уж и зовсим пропаща. Я всё-всё умею, толечко в одной в грамоте не умею… – Она обошла взглядом чисто убранную комнату. – Ну хочете, я Вам шо-нибудь такэ сделаю, поглянете… Шо ж Вам сделать?.. Всё у Вас гарно, всё на месте…
10
Удрать штуку – сделать нежелательное.