Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 16



Владимир не бреется. Окладистая борода весьма кстати зимой утепляет лицо, делает его несколько старше его сорока двух лет.

Но, пожалуй, самое занятное в Володьше его походка. Ходит он так, что сразу и не поймёшь, то ли он собирается бежать, уже срывается на бег, то ли он уже бежит-идёт. Голова, верх корпуса всегда сильно наклонены вперёд, как у бегуна; ноги, обутые в кирзовые сапоги, в которые заправлены домотканые штаны, как будто отстают, где-то сзади, отчего чудится, не пойди он быстрей, вприбег – упадёт лицом. Со стороны его походка похожа на ту, из детства, когда, набрав по жадности полное, с пупком, ведро воды, пытаешься нести его впереди себя, и тогда не понять, то ли ты его несёшь, то ли оно тебя тащит, и ты летишь боком за ним, боясь от него отстать, боясь упасть.

Если слегка поцарапать голову, подумать, отчасти можно уяснить торопливую походку Владимира. Тяжела шапка у отца семейства, в котором помимо жены, семнадцатилетней дочки Пелагии, сынов Петра десяти лет и Егорки, минул вот на Сретенье второй годочек, развязал третий, ещё с полк неспособных уже к хлебному делу стариков: 95-летний дед Кузьма, его сын Арсений, Владимиров отец, мать Владимира Оксана, её брат, больной дядька Арсюха, тёзка Владимирову отцу. Эко ноев ковчег! За них на том свете уже давно хороший получают пенсион, но кормить всех надо ещё на этом; да всякого накорми, напои, а дела не спроси. Куда ж там спросишь, раз он стар, раздавлен долгими трудами, долгими годами, а не стар, так мал, там и вовсе со спросом проезжай мимо. Как тут не забегаешь, как тут проспишь зарю? И как тут первым не выскочишь поутру из дома?.. Того-то Волику часов и не нужно, сам проспит, так зорька поднимет.

Мало-помалу утро разгорается.

Насаживая обруч на тележное колесо, Владимир вошёл в пот. Облокотился на тележную грядку из вяза, рукавом собирает пот со лба и ясно улыбается из-под ладошки жене. Степенно переваливаясь с ноги на ногу, как хорошая гуска, круглявая Сашоня медленно шествует с подойником к корове, нарочито не видя в упор своего Володяшу… С кизяком, с ботвиньем на топку прожгла Поля.

Владимиру не стоится у телеги в молодое, в погожее утро, и он, то ли жмурясь от первых золотых лучей, то ли улыбаясь им, идёт посмотреть на своих пансионеров. Всех неработающих мужиков, – и ребят своих, и стариков – навеличивал он пансионерами, намекая в пошутилку, мол, живёте, как панове, и отвёл им одну дальнюю глухую комнату пансион. В дом заходить не хочется, он семенит к неплотно занавешенному окну и видит в глазок Петра с Егоркой на одной кровати. Ручонки разбросали как не свои, у Егорки ножка свесилась… Старчики – сами с ноготок, а белые бороды с локоток – лежат по-одному, лица, как у святых с икон.

Сравнение легло Володьше к душе; к глазам живо поднесло вчерашнюю картинку, и он тихо рассмеялся, боясь побудить кого из панов, пускай те и спали крепко, хоть огня подложи.

А свертелось вот что.

Дед Кузьма с сыном Арсюхой, Владимировым отцом, сели на приступках погреться. Кузьма, давешний мастак по черевикам, взялся вроде того и поработать на первом после долгой зимы тёплом солнушке, стал шить да, на беду, в дрёме вальнулся со ступеньки. Арсюха, вместо с выговаривавший т, вскричал в сердцах на своего отца:

– Тато! Татана! Та куда ж ты падаешь?! Не бачишь – близко край!

Кузьме не с руки было сознаваться при правнуках, что-де во какой дряхлый, сам с приступок хмельным мешком валится, он и съябедничай, навороти на своего же семидесятилетнего сынаша:

– Не-е… Сам я не мог… Комусь будэ грех от Бога и стыдно от людэй… Не мог я сам своим путём кувыркнуться… Якась чортяка штовхнула…

– Яка ж, тато?

– А яка спрашуе…

– На шо ж Вы на мене брехню кладете?.. Та за цэ, тато, малых бьють! А Вы… За мое жито та мене ж и бито… Я не подывлють, шо Вы мени батько. Я там двичи батько!.. У мене борода довше Вашои!

– Ой, Арсюха… Арсюха… Дуб ты, дуб, та щэ зэлэнэнький… Розум у тебе чистэсэнький, як стекло… Найшов чем хвалытысь! Да у козла тэж е борода!

Это был предел дерзости, и каждый почёл своим долгом смертно постоять за себя, тем более уже никто из посторонних поблизости не топтался. Вдвое согнутые неподъёмной ношей долгих лет стареники слепились, но силёнок у них только на то и сподобилось, что схватиться друг за дружку. В дрожи обнявшись и зыбко упёршись друг в дружку, ни тот, ни другой больше не выказывал никаких злодейских поползновений; со стороны глядя, можно было подумать (так так оно и было), что они с копылков сбились, выдохлись от минутной возни и теперь просто отдыхают, копят дух для мамаева побоища. Неизвестно, как бы всё оно и сварилось, не появись на ту минуту Владимир.

– Эгэй! – крикнул Владимир. – Казаки! Вы чего мне песок по двору рассыпаете? Достукаетесь… Вы у меня впознаете, почём ковшик лиха!



Разом оттолкнувшись друг от друга, воители разом и посмотрели себе под ноги и лишь тогда догадались, на что это намекал Волька.

– Схватись петушаки-голяки Петро с Егошкой, я б живо-два расклеил, толь ремешком ш-ш-шелкани. А тут люди на возрасте… можно сказать, на краю лет…

– Полуветер![4] А шоб тебя намочило да не высушило, в прах расшиби! – с обиды пальнул Арсюхе дед Кузьма и пошёл лёг, лёг с самого полдника.

Вечером они всегда ели пшённую кашу с молоком из одной из обливной миски. На этот раз Кузьма лежал носом к стенке, без сна сопел, будто воз сена вёз, вполуха слушал Арсюхины молитвы встать поужинать, но так и не встал. Арсюха ел против обычного плохо, вполаппетита, зато вывершил миску каши Кузьме и, отходя ко сну, поставил её на тумбочку у изголовья отца.

– Ничё, душа не балабайка, пить-етть протить… Прокинетьтя на голоде, щэ тпатибошко ткаже плохому Артютке.

А подъехал-таки хитруша Арсюха летом на санях!

Заглядывая теперь в окно, Владимир с улыбкой отмечает – миска пуста, а раскрашенная деревянная ложка так и осталась в руке у деда Кузьмы, забыл положить после дела, так и спит с нею, держа её поверх одеяла на груди…

Утро ещё раннее; наворочено довольно; чувствует Владимир, что на роздых вполне заработал, и он садится на широкую неструганую лавку под старой разлапой грушей, в бережи достаёт из красного кисета на пояске тяжёлую чёрную, как голенище, от дыма, от времени люльку, втыкает в уголок рта.

Владимир сроду не курил и не курит, но вы бы посмотрели, как с важностью завзятого казацкого атамана первой руки он посасывает сейчас эту трубку без табака, без дыма, без огня! Всё счастье Владимира не в дыме, а вовсе в другом, в том, что эта трубка случилась именно в его руках…

О, если бы вы знали, как много может рассказать эта трубка, родившаяся под ножом где-нибудь на Днепре… Никто не скажет, сколько ей лет. На худой конец могут наперёд заверить, что ей, как и казацкому роду, нет переводу. Владимиру на его свадьбе эту трубку преподнёс отец. Было у него пятеро сыновей, а вот выбрал Вольку и преподнёс этот знак запорожской казацкой вольницы. Отцу трубка досталась от деда, деду от прадеда и так она в роду шла-кочевала из поколения в поколение.

Память…

По истории, в глухую старину на Воронежье жили «неразумные хазары», печенеги, половцы, татары. Уже потом, позже пришли великорусы с зимней, полночной, – с северной стороны. Алексей Михайлович и Пётр Алексеевич выселяли сюда мастеровых, стрельцов, военный и работный люд, боярских детей, не пожелавших служить.

Правились сюда переселенцы и с утренней, где восходит солнце, с восточной стороны, и с вечерней, где оно заходит, – с западной, и с летней, полуденной – с южной.

Море понабилось черкасов (так в былые времена здесь зывали украинцев) после слома в 1775 году Запорожской Сечи и украинского самостоятельного казачества. Сплошь всю Украину подвели, поджали под одну струну, пригнетая ещё вчера независимых, вольных казаков – казак из пригоршни напьётся, на ладони пообедает! – к оседлой тоске хлебопашца да внабавок к тому ж в краю, где земли кругом нехват, и вешними шалыми потоками схлынул и на воронежские благодати весь клокочущий, безземельный люд, и «опрятные, чисто снаружи выбеленные мелким мучнистым мелом хаты с голубыми, жёлтыми, серыми, зелёными и реже красными каймами вкруг дверей и окон, не отступающие ни на ноготь от линии-плана узкой, тесной, но всегда чистой и ровной улицы вовнутрь, в глубь двора, что, к слову, у черкасов за обычай, эти белее снега хаты медлительных, сострадательных к беде ближнего, доверчивых поселян плотно усеяли попервости берега рек, лога, а там и подмяли, забелили собой – с неба сёла виделись застывшими белыми мазками иль разбросанными в спехе белыми казацкими саблями, – заняли – черкасу дай простор, в чистом поле ему теснота: один кашу варит, да и ту прольёт, доставая огня на люльку и опрокинув котелок на треножнике, – заняли, если смотреть по карте, весь низ Воронежья едва ли не до самой середины, места с богатой землёй, места тёплые. Этот раностав на морозе не жилок и подавней того не работник. Он никогда долго не думает и решительно не любит вечеровать, сидеть по ночам при деле. Единственное, до чего черкас большой охотник, так это малярничать. Хлебом его не корми, дай только краски да кисть, вот где ключ к опрятности и живописности его жилища».

4

Полуветер – молодой легкомысленный человек.