Страница 19 из 21
Я вообще не собиралась писать книгу о Рахели, о ее личности, поддающейся интерпретации любого толка в зависимости от того, какие психологические стандарты и категории вводит сам автор. Мне хотелось иного: поведать историю жизни Рахели так, как могла бы это сделать она сама.
Заявление Арендт о том, что она может рассказать историю Фарнхаген «как могла бы она сама», политолог и специалист по Арендт Сейла Бенхабиб назвала «неожиданным». Всю жизнь изучая чьи-то архивы, все равно чувствуешь, что внутренняя жизнь их автора от тебя ускользает. Наверняка Арендт это знала и даже испытала сама, пытаясь увидеть жизнь Рахели ее глазами. Прежде всего, просто невозможно говорить голосом человека, который уже больше ста лет мертв. Но так притягивала Ханну жизнь Фарнхаген, что все рациональные рассуждения рассыпались в пыль. Она нашла наставницу, у которой желала быть ученицей-подмастерьем – и когда писала книгу, в эту ученицу превращалась.
Более всего ее интересовало и притягивало умение, которое обрела Фарнхаген: свою инаковость превращать в своего рода бонус. В частности, Арендт связывала это умение с самоопределением Фарнхаген как еврейки. Муж ее старался выйти за пределы своего еврейства, все больше повышая свой социальный статус – а самой Рахели это не помогало. Она считала, что это клеймо ей не стереть – и она его приняла. Если, заключила Арендт, еврейство ставило Фарнхаген вне немецкого общества, то оно же ей дало некую свою точку зрения, которая оказалась ценна сама по себе. Умение взглянуть на вещи по-иному не сводится к пониманию другой точки зрения: иногда оно равнозначно умению видеть яснее.
Таким образом, заключает Арендт, Фарнхаген была своего рода парией. Арендт не имеет в виду той отрицательной коннотации, которая у нас с этим словом связана, и это становится яснее, когда она приправляет этот термин прилагательным: «осознанной парией». То есть она осознавала, что отличается от других, и знала, что никогда – по крайней мере, в чужих глазах – ей от этого не уйти. Но при этом она понимала, что дают ей эти ее отличия, в том числе – некую инстинктивную эмпатию, чуткость к чужим страданиям, узнаваемым по собственному опыту.
Эта чуткость – душевная боль от ущерба чьему бы то ни было чувству собственного достоинства, душевное сопереживание, привилегированным незнакомое. Вот это душевное сопереживание и составляет человечность парии. В обществе, основанном на привилегиях, гордости высоким рождением и надменности носителей титула, пария инстинктивно открывает для себя общее понятие о человеческом достоинстве намного раньше, чем рациональные соображения положат его в основу морали.
В основном словом «пария» Арендт обозначала то отличие, которое накладывает еврейство, но по некоторым намекам ясно: она знала, что для этой модели есть более широкое применение. И неслучайно, кажется, что для этой ролевой модели она выбрала женщину – хотя сама Арендт сказала бы, что особой роли это не играло. Вероятно, она сказала бы, что статус еврейки куда сильнее определял ограничения для Фарнхаген, чем все связанное с женским вопросом. Но все же многое из того, что пишет Арендт о Фарнхаген, может быть распространено по аналогии, и Арендт это на каком-то уровне знала. В предисловии, написанном ею в пятидесятых к биографии Фарнхаген, она говорит:
Современный читатель наверняка заметит с первых же строк, что Рахель не была ни красивой, ни привлекательной, что все мужчины, с которыми у нее бывали романтические отношения, были моложе ее; что у нее не было талантов, дававших возможность проявить выдающийся интеллект и темпераментное своеобразие; и, наконец, то, что она была типично «романтичной» личностью и что «женский вопрос» – то есть несоответствие между тем, чего мужчины ожидают от женщины «вообще», и тем, что могут дать или чего могут желать конкретные женщины, – уже возник, порожденный условиями эпохи, и закрыть эту трещину было практически нереально.
Эти утверждения поразительны – если вспомнить историю отношений Ханны Арендт с феминизмом. Она не интересовалась ни движением, ни его лозунгами. В профессиональной сфере Арендт сотрудничала в основном с мужчинами. Вопрос своего места в кругу коллег-интеллектуалов ее не интересовал. Патриархат не казался ей серьезной проблемой. Позднее, отвечая интервьюеру на вопрос об эмансипации женщин, Арендт сказала, что «женский вопрос» для нее никогда не составлял проблемы. «Я всегда считала, что есть профессии, женщинам не свойственные, неподходящие».
Странно смотрится, когда женщина отдает приказы. Если она хочет сохранить женственность, то должна избегать подобных ситуаций. Может, я не права – не знаю. В моей конкретной жизни женский вопрос, если и играл роль, то очень малую. Проще говоря, я всегда делала то, что мне нравилось.
Такой противоречивый ответ оставляет мало возможностей задним числом произвести Арендт в борцы за права женщин или хотя бы в сторонницы равенства полов как такового.
И все же она считала, что человеку следует заниматься тем, чем он хочет. Вместо биографии, скажем, Кьеркегора, она начала свой творческий путь с биографии женщины, так сильно увлекшей ее мысли. Женщины, которая была «ни красивой, ни привлекательной», но тем не менее обладала «выдающимся интеллектом и темпераментным своеобразием». Положение отверженной для нее было не трудностью, подлежащей преодолению, а шахтой, из которой добываешь силы. Возможно, как полагают некоторые ученые, Арендт потому не замечала никаких форм дискриминации женщин, что намного более заметной мишенью для преследования было ее еврейство. Враждебность к женщинам была практически невидима на фоне кампании нацистов против евреев.
Арендт все еще работала над книгой о Фарнхаген, когда в тридцать третьем году сгорел Рейхстаг – здание немецкого парламента. Это был поджог, и до сих пор дискутируется, кто за ним стоит, хотя в качестве непосредственного исполнителя был арестован и предан суду молодой коммунист, а в возникшем хаосе обвинили немецких левых. Всего за месяц до пожара Гитлер принес присягу в качестве канцлера. Беспорядки дали ему повод наделить себя чрезвычайными полномочиями. Гюнтер Штерн, муж Арендт, тесно связанный с антинацистскими диссидентами, немедленно уехал в Париж. Арендт осталась.
Не то чтобы она не замечала, насколько опасен этот режим. Но пожар, по ее словам, подействовал на нее как удар, лишивший ее иллюзии, будто можно и дальше «наблюдать со стороны». Впрочем, того факта, что друзья и единомышленники перестают ими быть, постепенно подпадая под влияние нацистов, она и до пожара не могла не видеть. Осенью тридцать второго года до нее дошли слухи о Хайдеггере, и она ему написала – задала вопрос о его новых политических взглядах. Конкретно ее встревожил слух, что Хайдеггер стал антисемитом (об этом она узнала от своего мужа и его друзей). Он ответил – выберем мягкий термин – очень резко. Хайдеггер перечислил всех студентов-евреев, которым он помог за последнее время, а затем добавил:
Если кто-нибудь захочет назвать это «бешеным антисемитизмом» – пожалуйста. А во всем остальном я сейчас такой же антисемит в университетских вопросах, каким был десять лет назад в Марбурге… И это совершенно не затрагивая моих личных отношений со многими евреями. И прежде всего это никак не может затронуть моего отношения к тебе.
Не могло – но затронуло. Это письмо было последним перед более чем десятилетней паузой.
Через несколько месяцев после поджога Рейхстага Арендт согласилась помочь в тайном сборе антисемитских высказываний из брошюр, хранившихся в той же библиотеке, что и материалы о Фарнхаген. Эти высказывания собирались использовать друзья из зарубежных сионистских организаций. Но работники библиотеки почти сразу заметили, чем занята Арендт, и сообщили властям. Ханну арестовали вместе с матерью, и ей пришлось провести несколько дней в камере. Офицеру, который занимался ее делом, она понравилась, он даже флиртовал с ней: «Так что же мне с вами делать?» В конце концов он ее отпустил. Ей очень повезло. На допросах она просто врала и не выдала никого из тех, с кем работала.