Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 26



Утром отец вернулся с разбухшим от побоев лицом и без переднего зуба. Ночь в милиции произвела на него глубокое впечатление.

– Я ж не вор, не убийца! – орал он неслушающимся разбитым ртом. – Я ж работяга!

– Прости меня, Володенька… – бросилась ему в ноги мать, словно была виновата.

– Ах ты, подстилка недобитая! Теперь под Кольку легла? – и он врезал матери изо всех оставшихся сил по лицу.

Та упала, плача и размазывая кровь по губам, но Валя встала перед ним и тем же голосом, что ставила условия насильнику, сказала:

– Ещё раз тронешь, дядя Коля тебя в тюрьму посадит!

– Доча, ты что, доча? – залепетал отец. – Я ж тебя маленькую… Я ж тебе… Ты что, всё забыла?

– Ничего не забыла! Ни как мы с матерью по снегу в ночнушках от тебя бегали! Ни как ты мне руку сломал! Ни как у соседей до утра прятались! Всё помню! – вдруг закричала Валя и долго кричала, будто выплёвывая из горла с этим криком накопленный жестяной налёт.

И не могла остановиться, всё припоминала и припоминала, пока мать не утащила её в кухню, приговаривая про траву пустырник и про то, что надо ей успокоиться у бабушки Поли в деревне.

После этого всё изменилось. Отец не бросил пить, но когда пытался поднять руку, осмелевшая мать скручивала его и зашвыривала в Валину комнату на диванчик, заранее покрытый оранжевой аптечной клеёнкой. Оттуда отец не вякал до утра.

А Валя укладывалась на его место в кровати, и они в двух одинаковых, расшитых матерью ночнушках поворачивались друг к другу спиной, потому что им нечего было сказать друг другу даже перед сном.

Во сне Валю теперь преследовали не побои отца, а изнасилование. Домашний страх, в клейком месиве которого она росла, словно потускнел и съёжился на этом фоне. Ведь Валя взрослела, постоянно придумывая вместе с матерью, как заговаривать пьяному зубы, как отбиваться, куда прятаться…

Росла не как человек, а как дичь в сезон охоты. Но теперь почувствовала себя дичью новых охотников, дичью, которой надо быстрее отсюда бежать. Стала бояться выходить вечером, долго находиться среди людей, страдала даже в школе.

Она всегда была замкнутой, но теперь, казалось, все видят, что она «такая», и девчонки презирают, а парни считают, что с ней теперь можно всем. Постоянно хотелось плакать, она еле сдерживалась. И в конце концов договорилась с собой, что она как мать. Та пожертвовала собой за квартиру, а она, став заступницей матери.

Валя была талантливым ребёнком, но никто в её окружении, кроме бабушки Поли, не мыслил такими категориями. Бабушка, любуясь внучкой, сияла, цокала языком и приговаривала:

– Ну что у меня за девка? Ну, всем взяла!

Валя лучше всех в классе могла перечислить пионеров-героев и в чём-то благодаря им решилась на защиту матери. Она ярче всех пела «Бухенвальдский набат»: «…это закалилась и окрепла в нашем сердце пламенная кровь… и восстали, и восстали, и восстали вновь!»

Лучше её в школьной самодеятельности никто не исполнял литературные монтажи из произведений советских писателей. Ей не было равных на физкультуре, в классиках, резиночке и вышибалах. Но главное, телевизор!

Валя научилась шить вручную из принесённой матерью ткани блузки, как у дикторш. Читала в них перед зеркалом в ванной программу передач по газете и видела себя телеведущей – честной, сильной, правдивой и готовой защищать слабых.

К концу восьмого класса мать, мечтательно повторявшая слово «Москва», объявила, что обо всём договорилась – Валя пойдёт ученицей к ней в цех. Это было такое же привычное предательство, каким прежде было ежедневное прощение бесчинств отца «ради семьи».

– Что, доча, так смотришь? – оправдывалась мать. – Терешкова тоже была ткачихой, а потом раз – и в небо! Бабы в цеху сразу сказали, Валька ударницей будет в мать!

Она при любом удобном случае подчёркивала никчёмность отца, гордилась званием «Ударницы коммунистического труда». И тёмно-красный значок с этой надписью прикалывала на платье, идя на фабрику, а потом не ленилась перестёгивать на рабочий халат.

Валя ответила ледяным «нет», собрала сумку и поехала на «скотовозе» к бабушке Поле. «Скотовозами» называли полуразвалившиеся грязные вонючие автобусы, в них из деревни возили на рынок городка не только домашнюю птицу, но свиней и баранов.

В деревне был двойной праздник. С одной стороны Кирилл – самый длинный день, самая короткая ночь, с Кириллина дня – что солнышко даёт, то у мужика в амбаре. С другой стороны, именно на Кирилла провели электричество.

– Гляди, Валюшка, какой мне Лёнька Брежнев подарочек сделал! – щёлкала грубым выключателем бабушка Поля, любуясь на голую лампочку в центре избы.

Она побежала к Ефиму и вернулась со стеклянной банкой, завёрнутой для тепла в кофту. В банке был горячий куриный бульон с кусками курицы.

– Фимка под праздник куру забил. Ешь, пока не простыло, – скомандовала бабушка, выливая бульон из банки в мисочку. – Что стряслось-то? Сама не своя! Говори как есть, грустить-то вместе веселее.

Бабушка чувствовала Валю, видела всё, чего не видела мать, но Валя не решилась открыться.



– Мать меня ученицей на фабрику вписала. У меня отметки хорошие, зачем на фабрике гнить?

Пёстрая кошка Василиса пристроилась к Валиной ноге, стала умильно трогать её лапой в надежде на кусочек курицы, но бабушка отогнала:

– Пошла отседова! Твой обед в погребе бегает! На твою красоту, Валюшка, жених только в большом городе есть. А правнуков мне вези, не Гальке!

Ох, и не любила бабушка Поля невестку.

– Больше не могу, доедай, – отодвинула Валя мисочку к бабушке, и та стала доедать остатки бульона. – Ой, я ж, свинья, куру сожрала, тебе одну воду оставила!

– Старым мясо-то вредно, а ты растёшь. Да и зубы мои куру не возьмут.

– Заработаю в городе, зубы тебе вставлю!

– Уж я со своими доживу. Запомни, Валюшка, в курином бульоне вся сила. Куриный бульон – жидовский пенициллин. От всех простуд и кашлей.

– Ты хоть знаешь, что такое пенициллин? – спросила продвинутая Валя.

– Лекарство от всего. Что у нас берёза от всех болезней, то у жидов куриный суп. Они богатые, что им по лесу-то шастать?

– Бабушка, ты их хоть видела? – упорствовала Валя, чтоб показать, до чего она взрослая и умная. – Ты ж из Берёзовой Рощи не выезжала!

– Видела одного. Вежливый. В костюме весь. Стучит в калитку: «Не подскажете, Алексеевы здесь живут?» – ответила бабушка Поля, внимательно глядя на Валю. – С дедом твоим сидел.

– Где сидел?

– А где сидел, там и помер…

– Так дед же на войне погиб!

– До войны, Валюшка… Я тогда отца твоего носила. Сильно была брюхата. Ты уж большая, знать должна. Вдруг не свидимся…

– Как это не свидимся? – возмутилась Валя.

– Враг народа был дед! Шпиён!

– Какого ещё народа? – опешила Валя.

– Горячий был, правду искал. Председатель-то колхоза ворюга бесстыдный, написал на него, что шпиён. Забрали Алёшку в город, а потом меня забрали. Пугали, что на север сошлют. Били. К стулу привязали да палкой по рукам, ногам да грудям. По животу-то не били, боялись, там рожу! Груди потом были сплошь синяк. Один бил, другой спрашивал, да записывал. Потому молока-то у меня и не было, на тот конец деревни к одной ходила, она Володьку сиськой чуток покормила. А коли сиськой сразу не кормить, вырастет вор да пьяница. Еврей-то сидел с ним. Через пятнадцать лет, как выпустили, приехал сказать…

– Ничего не понимаю! – Валя растерянно повернулась к фотокарточке деда Алексея Алексеева, пытаясь достать из неё подтверждение. – Били-то за что?

– Думали, секреты выбьют… А какие у нас секреты-то? – вздохнула бабушка.

– Раньше чего молчала?

– Чтоб не болтала. Теперь-то выросла.

– И в деревне знают? – Валя никак не могла справиться с услышанным.

– Как не знать-то? У всех на глазах жили. Приехал-то мой Алёшка Алексеев сюда со Стешкиным дедом на побывку, они ж в кавалерии служили, – бабушка Поля доела бульон, вытерла рот специальной тряпочкой, и глаза её потеплели. – Ох, я на него заглядываться стала! На лужку зверобой собирала, подошёл, говорит, за тобой всю неделю смотрю. Коли замуж за меня пойдёшь, вернусь скоро! Высокий, глаза синие. Точь-в-точь как у тебя! А мне девки такого и нагадали. Свадьбу сыграли по-новому, без икон. Жили ладно, да вот недолго…