Страница 3 из 9
– В шестом, – с неохотой сказал я.
– Ну-ка, что ты знаешь про Пифагоровы штаны, которые во все стороны равны? Ну вот, – и начертил на тропинке костылем треугольник. Я хмурил лоб, напрасно вспоминая невыученную теорему.
– Сергей Антоныч, плясать придется. Письмо, – крикнули ему от госпиталя, и Антоныч, забыв обо мне, заспешил. Определенно, очень ждал это письмо.
Фима снова раскинул карты. Мой ремень с большой прямоугольной пряжкой, на которой сияла начищенная до сверкания звезда, оказался на его брюхе. У меня чуть не полились слезы.
– Отдайте мне ремень. Мы ведь понарошке играли, – сказал я.
– Ха. Чо я, детсад? – сказал Фима. – Ты нюня. Между прочим, чтоб завтра за кепку были два червонца. И соплей мне не надо. А заложишь, кровянку пущу. Не погляжу, что беспашпортный.
Я ушел. Еще два червонца! За такую кепку. Как это так? Ни за что ни про что и вдруг два червонца. Дурак я! Эх, какой дурак! Ну почему я такой? Все ведь у меня было в жизни спокойно и вдруг… Нет, не все. Да еще это добавилось. Где я: возьму теперь деньги, чтоб расплатиться? Я пришел домой и долго ломал голову, где достать денег. Может, продать печатку мыла? Правда, мама ее бережет больше хлеба. Но как-нибудь я выкручусь. Скажу, что всю исстирал. Или ходил на реку и утопил. Или в бане сперли, или… Вот сколько вранья, надо из-за этого Фимы.
В конце концов, я сунул мыло за пазуху и двинулся на Пупыревку. На рынке торговали всем: старыми кухонными столами и пайками хлеба, дровами и самосадом, молодым хвощом, который зовут у нас пестами, и только что снятым нательным, бельем, железным хламом и водкой.
В толпе нахально шмыгали хапалыцики-воришки, которые вырывали у зазевавшихся торговцев вещи и со всех ног мчались к проходным дворам. А там ищи их. Часто они действовали вдвоем. Один заговаривал какой-нибудь молочнице зубы, а другой выуживал из-под прилавка четверть молока. Тетка ждала подвоха от того, кто ее дразнил, и не замечала, что товару грозит опасность с другой стороны.
Рассказывали, что один хапалыцик приколотил у молочницы полы лопотины гвоздями. Когда потащили молоко, тетка вскочить не могла -одежина, прибитая гвоздями, держала.
Вот если б я умел воровать, как ребята-хапальщики, все бы проще. Не надо было бы мне продавать мыло. Я бы выхватил у той вон костлявой тетки, которая навешала на руку ленты, кружева и воротнички, какую-нибудь вещицу и дал деру. Вот тот воротник наверняка стоит рублей тридцать. Украсть один раз и все: я расплачусь с Фимой, выкуплю ремень и больше уж никогда-никогда не буду ничего красть. Тетка и держит свои воротники еле-еле. Еще по сторонам глазеет.
Я стал поближе подбираться к ней, склонился к ржавому железному товару, которым торговал завсегдатай рынка, краснорожий старикан с дикой барсучьей шерстью на подбородке. У этого и гвоздя не стянешь. Все замки нанизаны на одну цепь и заперты.
Вдруг около тетки с воротничками я увидел своего учителя математики и замер. Вот была бы штука, если б я напоролся на него. Как это я его не заметил? Он был в шляпе, надвинутой на самые глаза. Видно, стеснялся: вдруг ученики его заметят? Лицо бледное, припухшее. Наверное, он был дистрофик, «доходяга», как называли мы таких.
«Вот бы у него что-нибудь стянули хапалыцики», – злорадно подумал я. А «хапнуть» было что. Старик держал в руках кожаный летный шлем с меховой подбойкой и, встряхивая им, повторял:
– Шлем, шлем. Боевого летчика шлем. Прошу триста рублей, прошу триста рублей. Совершенно новая вещь.
Надо же, у такого злодея и сын летчик.
Математик, математик, а торговать он совсем не умел. За такую вещь надо пятьсот рублей просить. А он… Это ему не «а», «в», «с».
И держал он шлем кое-как.
А что, если мне надвинуть кепку на глаза, воротник у телогрейки поднять, подкрасться и цапнуть шлем? Сколько этот старик мне вреда принес! Если сзади схватить, он даже не заметит, кто выхватил. А такому злыдню так и надо.
Я стал подбираться к математику. В крайнем случае скажу, что шлем украл не я, что его мне сунул какой-то хапалыцик.
А математик, видать, вовсе оголодал, раз продает такую хорошую сынову вещь. Наверное, один живет или жена больная. Иначе бы продавать не пошел. Учителя ведь всегда стараются перед учениками выглядеть без сучка без задоринки.
Я заглушил в себе жалость: он-то как меня мордовал, все колы да двойки ставил. Вот выхвачу шлем и через проходной двор – к недостроенному дому, в котором сам Вий не разберется. Ни одного хапалыцика там милиционерши еще не изловили.
Я был совсем рядом с математиком, когда мимо меня стремглав пролетел пацан в пилотке. В следующее мгновение учитель уже разводил пустыми руками.
– Эй, эй, верни. Мальчик, верни! Нельзя же так, нельзя же, – кричал он. Вокруг собралась толпа зевак, но никто за хапалыциком не побежал. Все галдели. Посвистывая, шла тетка-милиционер. Но где ей.
– Держи карман шире, вернет тебе мальчик. Да это выродки, – крикнул торговец железным ломом и вдруг взъелся на меня. – А ты чего тут? Из той же шайки! Брысь!
Я попятился. Последнее, что я видел, это трясущуюся в плаче спину учителя. Мне стало не по себе. Он так был похож на моего дедушку. У меня даже пропала на него злость: математик был вовсе беспомощный. У него, наверное, умерла с голодухи жена, а шлем – память об убитом сыне. Он долго берег его, а вот теперь нечего стало есть. От жалости к учителю я решился на самое неожиданное: бросился следом за хапалыциком, укравшим шлем.
Это гадина Шибай, Колька Шибай. Я даже учился с ним в первых двух классах, пока он не засел на второй год.
Миновав проходной двор, я очутился в лабиринте недостроенного дома. Пробегу по стенам и в каком-нибудь отсеке обязательно найду Шибая. Так и оказалось: он стоял в самой дальней клетушке и, озираясь, засовывал под рубаху учителев шлем.
– Эй, Шибай, Колька! – крикнул я. – Отдай шлем! У этого старика сын погиб. Только вчера погиб.
Шибай затравленно взглянул на меня.
– Тш-ш, Короб. Попишу!
Шибай считался у хапалыциков главарем. Лучше всех дрался. Когда же не брала сила, вытаскивал бритву и махался ею. А перед ней кто устоит?! Но меня он не «попишет». Мы же учились в одном классе. Я его как облупленного знаю.
Хапалыциков боялись даже билетерши из кинотеатра «Прогресс». Они ничего не говорили, когда те, как египетские фараоны, разваливались на сцене около самого экрана, там, где во времена немого кино стояло пианино, и мешали зрителям, похохатывая, отпуская дурацкие шуточки.
Одного парня, который как-то согнал их со сцены, а Шибаю дал коленкой под зад, они пырнули ножом. Во время сеанса зажгли свет. Дядька в кожаном пальто оглядывал всех огольцов, и тот, парень-рабочий, уже с рукой на белой перевязи ходил, но никого не узнал, а Шибай сидел впереди меня, смирненько, без шапки. Я, мол, тихий оголец.
– Ну что тебе стоит, Шибай! У старика жена уже месяц с постели не встает, – продолжал я. Шибай оправился от испуга.
– Бедный, бедный старик, – сказал он вдруг плачущим голосом и даже потер чумазой ладошкой глаза. – Дак что ты раньше не сказал, Короб, что ты не предупредил меня?
Я верил и не верил Шибаю.
– Ну, спускайся сюда, отнеси ему шапку, отнеси, – и, завернув полу пиджака, показал меховое ухо от шлема.
Надо спускаться. А как иначе? Но, наверное, врет Шибай. А вдруг и действительно отдаст шлем. Я полез вниз, цепляясь за выступы кирпичей.
Не успел я спуститься на землю, как на меня навалилось что-то грязное, душное, посыпались удары. Казалось, я потерял сознание. Нет, не от ударов, а от этого душного зловония. Когда я сбросил с себя противный засаленный ватник, Шибай и его помощники были уже наверху. Колька, обезьянничая, показывал кусок мыла, вытащенный у меня из-за пазухи.
– Отдай мыло, гад, – дрожащим от слез голосом закричал я. – Отдай.
– Нехорошо так ругаться, мальчик, – упрекнул меня Шибай, сделав постное, оскорбленное лицо. – Очень даже неприлично.
Шибаева ватага заржала. Я готов был их кусать и царапать, а если бы был у меня автомат, то и стрелять. Так я ненавидел их. Но я только погрозил им кулаком и крикнул, что еще отомщу за все, и они еще поплачут. Обычные угрозы бессильного.