Страница 10 из 24
– И не я… Что вы ему отдадите из нашего разговора?
– То, что вы позволите…
Шелленберг поднялся, походил по кабинету, остановился возле книжного шкафа, достал книгу в старинном переплете (сафьян с золотым обрезом), открыл нужную ему страницу (была заложена красной тесемочкой) и зачитал:
– Отец иронии и юмора Свифт уже в молодости предсказывал, что его ожидает помешательство. Гуляя однажды по саду с Юнгом, он увидел вяз, лишенный на макушке листвы. Свифт сказал Юнгу: «Я точно так же начну умирать с головы». До крайности гордый с высшими сановниками, Свифт охотно посещал самые грязные кабаки и там проводил дни и ночи в обществе картежников, бандитов и потаскух. Будучи священником, он писал книги антирелигиозного содержания, так что о нем говорили: «Прежде чем дать ему сан епископа, его следует заново окрестить». А сам про себя он написал так: «Слабоумный, глухой, бессильный, неблагодарный». Непоследовательность его была поразительна: он был в отчаянии, когда умерла Стелла, его любимая женщина, но, чтобы успокоиться, писал комические «Письма о слугах». Через несколько месяцев после этого Свифт лишился памяти, но язык его был по-прежнему острым как бритва. Потом он провел год в полнейшем одиночестве, затворившись в комнате, ничего не читая и не сочиняя. Он отказался от мяса и впадал в бешенство, когда слуга появлялся на пороге. Однако, когда он покрылся чирьями, разум его просветлел, и Свифт начал постоянно повторять: «Я – сумасшедший». Потом он снова впал в состояние полнейшей прострации, но порою ирония вспыхивала в нем с прежней силой. Когда за несколько месяцев до смерти в его честь была устроена иллюминация, Свифт заметил: «Пусть бы эти сумасшедшие не сводили с ума окружающих». Незадолго перед кончиной он написал завещание, отказав одиннадцать тысяч фунтов стерлингов в пользу душевнобольных. Он также сочинил эпитафию, которая служит выражением ужасных нравственных страданий, постоянно его мучивших: «Здесь похоронен Свифт, сердце которого уже не надрывается более от гордого презрения»… – Шелленберг поставил книгу на место, резко обернулся к Штирлицу: – Вы понимаете, зачем я прочитал вам это?
– Видимо, хотите помочь мне понять подлинный психологический портрет Мюллера?
– Мюллер работает на рейхсляйтера Бормана, и вам это прекрасно известно.
– На Бормана этот отрывок не проецируется, бригаденфюрер.
– Сердце бедного Бормана уже давно разорвалось от гордого презрения к окружающим, Штирлиц. Он продолжает жить с разорванным сердцем…
«И этот планирует меня для какой-то комбинации, – понял Штирлиц. – Они все что-то знают, а я не могу взять в толк, что именно. Меня играют, и если я не пойму, в каком качестве, то, видимо, часы мои сочтены. А что, если и Мюллер, и Шелленберг начали свою партию купно? Обменялись суждениями? Видимо, да, слишком точен и тот и другой в вопросах, никаких повторов. Но это – в мою пользу. Их подводит страстная тяга к порядку, они расписали свои роли; им бы следовало спотыкаться, повторять друг друга, быть самими собою… «С кем протекли его боренья, – в который уже раз вспомнил он стихи Пастернака, он прочел их в журнале, купленном им на парижском развале осенью сорокового года, – с самим собой, с самим собой!»
– Что ж, – сказал наконец Штирлиц. – С разорванным сердцем можно поскрипеть, если хорошо работает печень, сосуды, почки и мозг. Если человек, сердце которого порвалось от «гордого презрения», имеет в голове такое, что иным и не снилось, тогда он может существовать…
– Оп! Умница! Вы – умница, поэтому я прощаю вам то, чего не простил бы никому другому. Вы оказались посвященным в мое дело, Штирлиц, хотел я того или нет. Значит, мне нет нужды более таиться от вас. Если я удостоверюсь в вашей неискренности, вы знаете, как я поступлю, мы не бурши, чтобы пугать друг друга словесами перед началом драки… Так вот, если мне понятно, о чем думает наш с вами шеф, рейхсфюрер, о чем мечтает преемник Гитлера рейхсмаршал Геринг, о чем говорят между собою Гудериан, Типпельскирх и Гелен, считая, что в их кабинетах, проверенных связистами вермахта, нет аппаратуры прослушивания, то ни я, ни вы не знаем, о чем думает Борман. А он очень предметно думает о близком будущем, не находите?
– Думаю, вы ошибаетесь. Он неразделим с фюрером.
– Штирлиц, не надо. Он был неразделим с заместителем фюрера Штрассером и предал его. Он был неразделим с вождем СА кумиром национал-социализма Эрнстом Ремом и участвовал в его убийстве, он был неразделим с фюрером нашей партии Гессом и предал его, пока петух вообще еще даже и не кукарекал… Вы понимаете, отчего я так открыто говорю с вами? Я ведь раньше никогда так обнаженно не выявлял затаенную суть проблемы… Понимаете?
– Нет.
– Жуков вот-вот начнет штурм Берлина, Штирлиц. А это – конец, хотя на Зееловских высотах мы можем на несколько дней остановить их танки… Гелен доложил фюреру этой ночью, что силы русских превышают наши в пять раз. Вот так-то. Я это слышал своими ушами. Вы намерены погибать под обломками нашего государственного здания? Я – нет. Вот вам моя рука, пожмите ее и поклянитесь, что вы станете служить лишь моему делу – так, чтобы мы ушли отсюда вдвоем… Или втроем…
– А кто будет третьим?
Шелленберг долго молчал, потом ответил вопросом:
– А если третьим будет Мюллер?
– Вы наладили с ним добрые отношения во время моего отсутствия?
– С ним невозможны добрые отношения. Но с ним возможны деловые отношения. А его дело – это жизнь. И за это дело он готов подраться.
– А вам не кажется, что Мюллер будет той гирей на ноге, которая вас утопит?
– Нас, – поправил его Шелленберг. – Нас, Штирлиц. Не сепарируйтесь, не надо. Мюллер полон такой информацией, которая нам с вами и не снилась. Он занимался «Красной капеллой» русских, я подключался лишь к заграничным операциям, он вел расследование лично, здесь, в Берлине. Он оставил кое-что про запас, он никогда не сжигает все мосты, он – я убежден – бережет какие-то точки опоры, ожидая новых гостей из Москвы…
«Может быть, радисты, переданные мне, которые были внедрены в Веддинг и Потсдам, тоже ждут гостей? – подумал Штирлиц. – Почему нет? И первым гостем окажусь я».
Шелленберг закурил свой «Кэмел», внимательно проследил за тем, как догорела провощенная спичка, положил ее в пепельницу дирижерским жестом правой руки и продолжил:
– Он вел дело особо законспирированной группы русской разведки, на которую я вышел в конце сорокового года, вы, верно, помните эту работу…
– Помню, – ответил Штирлиц. (Еще бы не помнить – провал той группы чуть не стоил ему головы: один из участников подполья не выдержал пыток, сломался, дал показания; к счастью, Штирлиц ни разу не контактировал с ним; тот человек, который был у него на связи, выбросился из окна кабинета следователя.)
– Он вел дело Шульце-Бойзена и Харнака, и он знает, что какие-то люди из этой группы остались, легли на грунт. Он вел дело Антона Зефкова… Я не говорю о том, что ему известно многое обо всех без исключения участниках заговора двадцатого июля… Это не очень-то интересует тех на Западе, кто уже сейчас подкрадывается к тайнам русской разведки в рейхе, но, тем не менее, этим человеком является Даллес и, понятно, сэр Уинстон, но впоследствии этот интерес будет пожирающим, маниакальным.
– Даллеса и сейчас занимает все, связанное с участниками заговора генералов, бригаденфюрер, – заметил Штирлиц. – Ему нужна легенда, он обостренно интересуется этим делом, поверьте. Хотя, вы правы, русская разведывательная сеть в рейхе занимает сейчас Даллеса в первую голову. Полагаете, что Мюллера – коли он возьмет с собою все наши досье – не вздернут?
– Если попадется сразу после краха – могут впопыхах и вздернуть… Но ведь в условиях нашей задачи обозначен главный посыл: не попасться… Особенно в первые месяцы, потом – не так страшно; горячие головы поостынут, эмоции улягутся, делом надо будет заниматься, серьезным делом…
– Полагаете, Мюллер тоже знает, как уйти?