Страница 2 из 5
Это случилось как раз на гастролях с Таней Васильевой и Сашей Феклистовым. Мы играли спектакль по пьесе Петра Гладилина «Ботинки на толстой подошве». И, играя, я вдруг понял, что теряю сознание, падаю, падаю, падаю, падаю. И Таня понимает, что что-то происходит непоправимое, и оттаскивает меня за сцену. И падаю я, значит, на сцену, меня оттаскивают, но я поднимаюсь и кричу: «Таня, куда ты тащишь меня, я еще монолог недосказал…» А она: «Тебе уже не надо играть». И Таня просто тащила меня за волосы. Меня тут же посадили в машину и увезли.
Это был обширный инфаркт передней стенки. А через полчаса, когда меня положили на операционный стол, случился второй обширный инфаркт, но уже задней стенки. Сердце разорвалось просто. И когда они начали делать стентирование, то есть расширять сосуды, то оторвался тромб. Он дошел до основания сердца, и я умер.
Если бы он вошел в само сердце, то я умер бы бесповоротно. Я перестал дышать, но врачи начали заводить мое сердце. И этими «утюгами» они меня заводили три или четыре раза. И в конце концов на третьей минуте я открыл глаза, к удивлению врачей. Они поняли, что произошло что-то невероятное. Один инфаркт должен был унести мою жизнь, следом второй, да еще и тромб. И вдруг я открываю глаза и говорю: «А в чем дело?» Как ни в чем не бывало, с разорванным сердцем… Очень искусительный момент рассказать какую-то красивую историю, вроде рассказов тех, кто пережил это. Я так хотел, чтобы был этот опыт. Мне так хотелось бы тоннель, чтобы архангелы пришли. Ничего этого не было. Мне так было обидно, что я умираю, а ничего рассказать толком не могу. Но скажу о самом главном, может быть, об этом мало кто говорит, потому что это трудно описать, – это напоминает любовь. Мы занимаемся поисками этого чувства, которое я пережил там. Мы ищем каждую секунду своей жизни и не находим, а там его океан, просто океан. Он обнимает, он живой. Самое потрясающее, что боли нет, и я вспомнил Экклезиаста – там есть замечательные слова: «И боли не будет, ибо она уже была». И вот я пережил этот момент с каким-то удивительным счастьем любви и что боли уже больше никогда не будет. Вообще жизнь – это сплошная боль – и физическая, и моральная, какая хотите. А там ее не будет, вот что я вам обещаю.
Я пережил два инфаркта с клинической смертью, с тромбом. Катя была рядом со мной, все ее силы и вся энергия были направлены на то, чтобы спасти мою жизнь. Теперь я уже знаю, что она тоже обследовалась и диагноз был поставлен, но мне об этом, конечно, никто не сказал. Я узнал уже незадолго до того, как Катя ушла из жизни, когда она уже была в реанимации, что у нее есть какое-то злокачественное образование, но раком никто не называл эту болезнь. То ли они меня щадили, то ли еще что-то, я не знаю. Я до сих пор в этом мало что понимаю и даже плохо помню, когда я стал подозревать что-то неладное. Единственное, за полгода до того, как случиться беде, я заметил в Кате едва уловимые изменения. Она стала худеть. Как мы этому радовались, ведь Катя всегда мечтала постройнеть. Когда она проходила, где было много мебели, и задевала эту мебель, я ей говорил: «Ты ведешь себя как „Бронепоезд 14–69“, потому что я, например, прежде чем где-либо пройти, задумываюсь: а пройду ли я там? А как у тебя, Катя?» Она отвечала: «А я не задаюсь таким вопросом, я думаю, что пройду». Я возражал: «Ну, знаешь, для таких случаев есть зеркало». Она не сдавалась: «Да, но в зеркале все врут». Я: «Почему?» – «Потому что там я блондинка с высокими ногами и пройти могу…» И поэтому, когда начался процесс похудания, то мы это восприняли как замечательную радость. Останется только покрасить волосы в белый цвет и – блондинка с высокими ногами. Конечно, это надо было принять за первый признак беды, а мы, точнее, я его не заметил. Теперь я уже знаю, что Катя скрыла от меня то, что скоро уйдет.
Катя ушла через полгода. У меня было такое чувство, что она очень сильно переживала то, что произошло с Валерой. Мне кажется, это была психосоматика. Катя так хотела, чтобы он жил, что отдала свою жизнь. Она тогда очень похорошела, похудела, превратилась в какую-то необыкновенную красавицу, но мы же не знали, что это онкология. Как будто бы Катя была счастлива от того, что с Валерой все хорошо. Вообще она была очень мудрой, была подспудным руководителем даже. У нее было потрясающее чувство юмора. Например, мы же соседи, и Катя была очень хлебосольная и любила покупать продукты. Тащила за собой такую тележку на колесиках, проходила, естественно, мимо моего подъезда, звонила мне, говорила: «Иришка, я здесь». И мы махали друг другу, я ей из окна говорю: «Заходи». Она говорит: «Нет, я не могу, я с тележкой, видишь, я должна Валерочку кормить». Она называла его «Валерик». Конечно, ее уход – это страшная трагедия. Я знаю, что Валере до сих пор очень плохо. Обычно много цветов нам дарят, и, если это другой город, не всегда есть возможность перевозить эти цветы в Москву. Мы раздариваем их людям, которые нас принимают. Валера всегда оставлял цветы и первое, что он делал, прямо с поезда ехал на кладбище, чтобы положить их Кате.
– Перед самой смертью она написала мне письмо, и в нем вся Катя. Прощаясь со мной, она написала: «Единственное, что я могу сказать, Валерик, ты всегда приносил мне только одну радость». И я счастлив, что я имел такую жену, которая, уходя из жизни, думала не о себе, а о любимом человеке.
Она скончалась 15 февраля, и впереди были праздники 8 Марта и 23 Февраля. А Катя страдала манией подарков. Она покупала пакетики, собирала туда какие-то безделушки – это Гале, это Оле, это Саше, это Пете. После ее смерти я находил эти пакетики в квартире…
Умерла Катя в больнице. Позвонили дочери Нике, и она еще полдня скрывала от меня. Все боялись за мое сердце. Представляете, Ника полдня жила вместе со мной и знала, что мамы нет. Она вообще прекрасная девочка. Ника – то самое яблочко, которое недалеко откатилось от яблоньки. Она очень просто сказала: «Мамы больше нет». Я почему-то ни тогда, ни сейчас не помню, чтобы я это предчувствовал.
У меня есть дочка, и это огромное счастье. В самом начале моей жизни с Катей лет шесть мы не были уверены, что сможем родить. То есть уже висел такой приговор, что ни Катя, ни я не дееспособны в этом смысле. И однажды я приехал с гастролей, она мне говорит, что очень плохо себя чувствует, что-то с желудком. И я сказал Кате: «Надо идти к врачу». Я, как сейчас помню, в Симферополе, набираю ее по телефону-автомату и говорю: «Катенька, ты была у врача?» Она: «Да, Валерик. Я беременна, понимаешь…» Я: «Катя, перестань, у меня осталось 15 копеек, а ты… Какая беременность? Что сказал врач?» Она: «Врач? Вот врач и сказал, что я беременна». Я: «Ты будешь долго издеваться надо мной? У меня больше монет вообще не остается». И вдруг «пик-пик-пик». Вот так я узнал о том, что у меня родится дочь. Мы назвали ее Никой только по одной причине: мое имя – отвратительное как отчество. Например, Сергей Валерьевич, пока произнесешь… И это Катина была идея придумать короткое имя, чтобы успеть выговорить отчество. Тогда мы придумали вот это: «Ника Валерьевна». Тем более что тогда это было модное имя. Я помню, тогда Неелова родила себе Нику.
Когда родилась дочка, я ушел в декрет, потому что понимал, что девочка растет, а я не вижу, как она это делает. Катя работала, и два года я находился в декретном отпуске. А потом я стал преподавать в ГИТИСе…
Кстати, сам я был нежеланным ребенком для отца. Там были очень сложные отношения с мамой. Отец вообще был очень красивым человеком. Но эта красота его и сгубила. Он женился на другой женщине, когда мама меня родила, но мама так любила папу, что все-таки вернула его… Отец по-своему меня любил… Но общался со мной сухо, практически никогда не хвалил. И ни о каких разговорах по душам у нас с ним не могло быть и речи. Вообще в ту эпоху, когда мы родились и жили, в советские времена, не было приличным выражать свои чувства. Наоборот, надо было тщательно их скрывать. Мамы не стало в 1994 году, буквально за год с небольшим до «Ширли-мырли».