Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 19

Всем в этой землянке сейчас хорошо – всем, кроме Паруса. Это не его праздник. То, что казалось осуществившимся, вдруг ускользнуло из рук. Все рухнуло. Больше ничего не будет. Чужое блаженство только усиливает тоску. Холодное, отупляющее отчаяние начинает овладевать умом. Ничего не хочется. И не надо, и не нужно. Все равно.

Когда накануне вечером они вчетвером – одна команда, один отряд – на двух мотоциклах выехали из мертвого поселка, Парус, сидя за спиной у Копыта, крепко прижимал к груди доверенную ему лапу – так здесь называют монтировку. Он держал эту лапу, как святыню, как сбывшуюся надежду, как ключ от новой жизни.

Краем уха он слышал, что Бацеха встретился с кем-то и был разговор. Один мужик, короче, начал совать свой нос в чужие дела, стал проявлять интерес к районной бухгалтерии и вообще раскачивать лодку. Подробности неизвестны. Сейчас он с семьей на станции. Нужно сделать первое предупреждение.

Часа три они кружили по проселочным дорогам. Сумерки – первая завязь тьмы, зародившаяся в низинах. Затем чернота сгущалась, набухала, ползла вверх по склонам. Наступила непроглядная ночь, сопки исчезли, они лишь угадывались по спускам и подъемам двух рокотавших мотоциклов. Только Бацеха мог найти нужную им дорогу. Остановились на окраине селенья. Парус не знал этого места, или не узнал в темноте – он ведь успел в поисках заработка покружить по степи с Бедой и Капитаном.

Заглушили мотоциклы и подошли к калитке. За ней небольшой участок и деревянный дом. На соседних участках захлебывались от лая собаки. Осмотрелись по сторонам. Бацеха счел, что все спокойно. На лай он внимания не обращал. Взял у Паруса лапу. Судя по покосившемуся забору, дом небогатый.

Эти голоштанные правдоискатели вечно путаются под ногами.

От одного движения калитка слетела с петель. Мотоциклы оставили снаружи, Парус должен был стоять при них, как часовой. Бацеха, хромая, пересек двор, поднялся по трем деревянным ступенькам на крыльцо и, орудуя лапой – в его руках она казалась невесомой и всемогущей, как волшебная палочка, – сковырнул висячий замок. Дернул ручку. Дверь не открылась. Внутренний запор. Скок и Копыто топтались сзади, о чем-то перешептывались. Парус, в темноте не видевший, но скорее угадывавший по смутным движениям фигур на крыльце, что происходит, чувствовал, что от волнения сердце колотится все сильнее. Бацеха вставил острый загнутый конец лапы в узкую щель, слегка поднажал, затем навалился всем корпусом, как на рычаг. Сухой, деревянный треск. Теперь Бацеха уперся в дверь плечом и снова давит на лапу. Копыто помогает, Скок матерится. Еще чуть-чуть. Снова треск.

Дверь – настежь. Путь открыт. Дело пары минут – и ночные посетители заходят в чужое жилище, хранилище чужой, незнакомой жизни.

Три фигуры скрылись в черноте дверного проема. Через минуту в доме вспыхнул свет. Парус подумал, что там кто-то есть, и хотел убежать, но вовремя сообразил, что свет включили сами незваные гости. В чужой дом Бацеха шел без фонарика, он послал Скока шарить по стенам в поисках выключателя.

И вот бедный Парус ждет один у сломанной калитки.





В доме никого, вокруг тоже ни души. Парус понимал, что бояться нечего, но ему все равно было страшно. В незнакомом месте, среди уходящих в черноту глухих заборов, во тьме, переполненной несмолкающей яростью, которую песьи пасти злыми клочьями бросали в порывы холодного степного ветра, одиночество Бориса Паруса было тягостным, тревожным, чреватым угрозой. Даже стало мерещиться, что кто-то подкрадывается сзади. Парус старался успокоиться. Он мысленно повторял очевидные, всем известные вещи, потому что ничто так не успокаивает, как банальности. Он утешал сам себя, как добрая мать утешает испуганного ребенка. Все будет хорошо, не надо бояться. Вот чужой дом. В него всегда надо входить открыто, не прячась, не таясь. Потому что соседи крепко-крепко спят. Они очень устали и отдыхают после трудного дня, полноценный ночной сон полезен для их здоровья. Они сами позаботятся о том, чтобы ничего не видеть и не слышать. Это их прямая обязанность, их добрососедский долг. Зато утром эти простые люди будут рады-рады, что приходили не к ним. Может быть, они еще будут рады, что приходили к тому, кто живет рядом с ними.

С собаками, конечно, не договоришься, эти так и будут брехать, как вражеская пропаганда. Глупые они звери, разве они понимают, что к чему?

Вообще-то Парус любил собак. Но в исчезнувшем поселке их больше не было. Пес – извечный хранитель мест, где пахнет очагом и хлебом, он выкликает на отрывистом, односложном языке свою неизбывную правду о том, что здесь живут свои, одни лишь свои, только свои, а чужих сюда не звали.

Пес поносит чужаков, он грозит им, он кричит им: «Пошли прочь, прочь, прочь!» В Кыхме нет ничего своего, и охранительный голос псов не оглашает пустоты покинутых жилищ.

Случалось, правда, что в бывший поселок забредал – может быть, влекомый запахом прошлой жизни – какой-нибудь бездомный друг человека. Молодая собака могла убежать с отары и потеряться на просторах степи. Ее могли прогнать чабаны: они держат собак, но если одна из них начинает попусту гонять молодняк или кусает ягненка, ее гонят прочь, а то и убивают, пристрелив из охотничьего ружья. Бездомное создание иной раз находило кратковременный приют в мертвом поселке, но уже через несколько дней можно было заметить собачью голову там, где начинается склон ближайшей сопки. Кыхма не Ноев ковчег, чтобы всякую бессловесную тварь привечать, а собачатина обещает на время теплую, жирную сытость.

Правда, была, была тут одна дворняга, лохматая, ничем не примечательная сука, которая сумела как-то поладить с неласковыми обитателями поселка. Росту небольшого – в холке не выше колена, рыжая, шерсть клоками свалялась, блохастая страшно, на брюхе залысина величиной с ладонь – словом, все как у всех, не видно в ней было ничего выдающегося, ничего напоминавшего о благородной красоте собачьего племени. Только уж очень выразительная скотина была. Она не просто так обреталась в Кыхме, она с людьми разговоры разговаривала. В черных блестящих глазах были слова – вот вы поели, а тут, между прочим, собака голодная. В торопливых метаниях баранки загнутого вверх хвостика – давайте вместе радоваться, смотрите, как нам хорошо сейчас. В скулящем повизгивании – ну, извините, извините, простите, если что не так. А чтоб лаять – так она не лаяла никогда. Очень умная была сука, человеческая. Впрочем, был у нее один отличительный знак, особая примета – на рыжем собачьем лице, прямо над пастью – два клочка черной шерсти, словно маленькие усики.

За эти усики ее – хоть и сука – прозвали в поселке Гитлером. И думается, получение имени, даже и такого, служило собачонке вроде как охранной грамотой.

Парус к этой собаке питал самое нежное чувство, часто с Гитлером разговаривал. Объяснял, что судьбы их в чем-то схожи, ведь и она тоже, наверное, сбежала, покинула место, где полагалось ей нести свою собачью службу, выбрала степь, пустоту, скитание и обосновалась наконец в мертвом поселке. Собачонка не спорила, она Паруса понимала. Конечно, она тоже видела сходство между ними, но совсем не зазнавалась, она всегда помнила, что она всего лишь маленькая собака, а он – человек, большой, даже великий человек. Другие обитатели поселка также общались с Гитлером не без улыбки: «Хайль Гитлер!», «Гитлер капут!» – говорили они, и было в этих словах что-то отдаленно напоминавшее ласку. Какие-то остатки забытого добродушия пробуждал в них шелудивый Гитлер. У псины даже появилось свое жилье – она прорыла узкий лаз под кучей грязной стекловаты, рубероида и шифера в том месте, где когда-то была колхозная баня. Туда она заползала, прижимаясь брюхом к земле, когда сердито выл степной ветер. Беда и Капитан не позволяли Парусу пускать блохастого Гитлера в маленькую землянку, где и без него им втроем было тесновато. Днем Гитлер носился по всему поселку, со всеми затевал общение, пробовал с самым жалобным видом клянчить еду, бегал в степь, осваивая искусство ловить полевок, в чем, судя по всему, весьма преуспел. Особую радость он выказывал при встрече с Парусом. Когда тот со своими старшими товарищами отлучался на заработки, Гитлер грустил, печально подвывал, лежал в своей норе под строительным мусором, а потом, словно заранее извещенный о времени возвращения друга, встречал на дальних подступах к поселку, прыгал, падал на спину и подставлял брюхо с жесткой кожаной залысиной, выеденной лишаем.